А тогда, тогда… тросами поднимали с двойного второго дна наверх трупы замученных, удушенных, изнасилованных, зарезанных, казненных и бросали за борт в Охотское море…
Острозубые хищницы окружали легкую добычу и каждый раз женщины кричали при этом: «Акулы, смотрите, акулы набрасываются на трупы!..»
Одной из самых первых бросили за борт Стрелку — я это сама видела — и только тогда узнала от вездесущих женщин, которые объяснили, что она была кобёл[4], а таких жуки раздирали живьем на части.
Стоя у правого борта и будучи невольной свидетельницей, каждый раз у меня возникала мысль: а как конвойные будут отчитываться власти за трупы?!
Ведь если представить себе и участь той тотальной и придирчиво строгий характер не раз проводимых проверок заключенных, конвоиры должны были нести ответственность.
Но позже вопрос этот меня уже не волновал.
То безответственное и беспощадное отношение к заключенным женщинам, допущенное и конвойными властями и администрацией т/к «Минск», который в конце мая 1951 года первым открывал навигацию и в трюме которого возник «большой колымский трамвай» — повальное массовое изнасилование — говорило о многом: за заключенных никто не отвечал.
За три-два дня до прибытия в Магадан, усеченная «зона» на палубе была настолько плотно забита вырвавшимися из трюмного ада женщинами, что, буквально слипшись в неразрывный ком, мы не имели никакой возможности из него вырваться: мочились под себя, стоя — нас превратили в скот, хуже чем скот.
Морской этап длился дней десять, а вернее, я потеряла счет дням и времени…
Наконец «Минск» причалил в бухте Нагаево. Кто был на палубе, первым ступил на колымскую землю: серое холодное тяжелое небо надолго нависло над нами…
Нас долго мурыжили на пристани, тщательнейшим образом скрупулезно проверяя и пересчитывая…
Этап не двигался.
Окоченевшие, голодные, измученные, мы несколько часов простояли на причале, недоумевая: «В чем дело?»
… К Нагаеву мчались пожарные машины, и было непонятно: почему? — ведь пожара нет?
Позже выяснилось.
По прибытии к месту назначения солдаты открыли наконец выходной люк трюма, но никто наружу уже не выходил. Приказы конвоиров: «На выход!» — рассеивались в воздухе…
Уголовники не отпускали женщин, а тех, кто пытался выползти, — казнили на месте… Никакие меры не действовали: ни окрики, ни приказы, ни стрельба…
И тогда вызвали пожарных, которые из брандспойтов мощной струей под давлением выбивали, как клопов, засевших в трюме насильников.
Трюм наполнялся водой, поступавшей из моря по шлангам, протянутым в люки, нижние нары затоплены, жуки выползали на средние: пловцы, трупы и человеческие экскременты вперемежку плавали на поверхности… Но блатные не сдавались, обсев средние ярусы под прикрытием верхних, они еще долгие часы держали крайне обострившуюся ситуацию…
Позже рассказывали, что трюм был залит водой настолько, что на плаву держаться было невозможно, последних преступников вылавливали баграми и сетями (?!).
На женщин, вызволенных, наконец, из трюма, нельзя было смотреть без боли. Мученицы, прошедшие все круги ада…
Вечером этапников погнали в сторону Магадана, навстречу нам плелись изможденные — кожа до кости — колонны понурых заключенных, которые, взобравшись на сопки, не расходились по своим баракам-развалюхам, а понимающе глядели вслед вновь прибывшим…
Люди молчали, и только окрики и мат встречных конвоиров да злобный лай служебных овчарок оглушали бухту невольников.
Мы вступали в страну узаконенного бесправия и человеческого безмолвия, в страну заключенных — Колыму, где на сотню 99 плакало, а один смеялся — по поговорке колымских зека.
Будь проклята ты, Колыма!..
ПОСЛЕСЛОВИЕ.
И долго еще по видавшей виды Колыме, но на сей раз особенно потрясенной, запоздалыми громовыми раскатами тяжелых ПОСЛЕДСТВИЙ разносился по лагерям и тайге и напоминал о себе «большой колымский трамвай» на пароходе «Минск»: гинекологическими и вензаболеваниями, рождением детей-сирот и детей-уродов, нервными и психическими расстройствами, самоубийствами и мн. др…
1968, перерыв, 1989
Глинка Е. Трюм, или Большой колымский трамвай. Рассказ-свидетельство // Радуга (журн.). — Таллин, 1990. № 2. СС. 14–30.
«Колымский трамвай» средней тяжести
«Колымский трамвай» — это такой трамвай,
попав под который, бывает-случается,
останешься в живых.
Поговорка колымских заключенных
В рыболовецком поселке Бугурчан, влачившем безвестное существование на охотском побережье, было пять-шесть одиноко разбросанных по тайге избенок да торчал убогий бревенчатый клубишко о трех узких окнах, над которым болтало ветром старый флаг. Оттого ли, что у председателя не было в запасе кумача, флаг не заменяли; он висел в Бугурчане, наверно, с довоенных лет, весь вылинял, — но серп и молот в уголке полотнища по-прежнему выделялся ярко, как номера на бушлатах каторжан.
В трюме судна, развозившего летней навигационной порой грузы для поселков и рабочую силу в лагеря, сюда доставили женскую штрафную бригаду. Окриками и матерной бранью, под лай сторожевых собак конвоиры согнали зэкашек к клубу, бдительно пересчитали по головам, после чего начальник конвоя скомандовал всем оставаться на местах и ушел разыскивать единственного представителя здешней власти — председателя поселка, которому надлежало передать этап.
Этап состоял в основном из бытовичек и указниц, но было и несколько блатных — жалких существ с одинаковой, однажды и навсегда покалеченной судьбой: сперва расстреляны или сгинули в войну родители, пару лет спустя — побег из детприюта НКВД, затем улица, нищета, голод, — и так до ареста за кражу картофелины или морковинки с прилавка. Заклейменные, отринутые обществом и озлобившиеся оттого, все они очень скоро становились настоящими преступницами, а некоторые были уже отпетые рецидивистки — по-лагерному, «жучки». Теперь они сидели у клуба, перебранивались друг с дружкой, рылись в своих узелках и выпрашивали окурки у конвоя.
В это месиво изуродованных жизней лагерное начальство бросило трех политических, с 58-й статьей: пожилую даму — жену репрессированного дипломата, средних лет швею и ленинградскую студентку. За ними не числилось никаких нарушений и посягательств на лагерный режим, — просто штрафбригада комплектовалась наспех, провинившихся не хватало, директива же требовала в срочном порядке этапировать столько-то голов, — и недостающие головы добрали из «тяжеловесок», то есть из осужденных на 25 лет исправительно-трудовых работ.
Новость: «Бабы в Бугурчане!» мгновенно разнеслась по тайге и всполошила ее, как муравейник. Спустя уже час, бросив работу, к клубу стали оживленно стягиваться мужики, сперва только местные, но вскорости и со всей округи, пешком и на моторках — рыбаки, геологи, заготовители пушнины, бригада шахтеров со своим парторгом и даже лагерники, сбежавшие на свой страх с ближнего лесоповала — блатные и воры. По мере их прибытия жучки зашевелились, загалдели, выкрикивая что-то свое на залихватском жаргоне вперемешку с матом. Конвой поорал для порядка: на одних — чтоб сидели где сидят, на других — чтоб не подходили близко; прозвучала даже угроза спустить, если что, собак и применить оружие; но поскольку мужики, почти все с лагерной выучкой, и не думали лезть на рожон (а кто-то и вовремя задобрил конвоиров выпивкой), конвоиры не стали гнать их прочь, — лишь прикрикнули напоследок и уселись невдалеке.
Жучки в голос клянчили махорку, просили заварить чифир, предлагали в обмен самодельные кисеты. Большинство мужиков загодя запаслись снедью, кто дома, кто в поселковом ларьке; в толпу штрафниц через головы полетели пачки чая и папирос, ломти хлеба, консервы… Бросить изголодавшемуся арестанту корку хлеба — было поступком, наводящим на мысль о неблагонадежности и наказуемым, случись это там, на сострадательной матушке-Руси: там полагалось верноподданно опустить глаза, пройти мимо и навсегда забыть. Но тут — потому ли, что почти все здешние мужики имели лагерное прошлое? — тут был иной закон… Компания засольщиков рыбы и единственный в поселке, уже изрядно выпивший бондарь притащили сверток с кетовым балыком, порезали балык на куски и бросили зэкашкам.
Измученные морской болезнью и двухдневным голодом в трюме, женщины жадно хватали на лету подачки, торопливо запихивали в рот и проглатывали не жуя; блатные долго, с хриплым кашлем курили дареный «Беломор». Какое-то время было тихо. Затем послышалось звяканье бутылок; несколько мужиков, как по команде, отошли в сторону и уселись пьянствовать с конвоем.
Насытясь, жучки хором затянули песни — сначала «В дорогу дальнюю», за ней «Сестру»; мужики вторили им знаменитой лагерной «Централкой», — и после этой спевки все воспрянули, разошлись, стали шумно знакомиться уже без оглядки на конвойных, которые, побросав автоматы и привязав к деревьям собак, пили теперь вместе с вернувшимся начальником и председателе.