«Чтобы понять, в каком смысле на этих страницах говорится о выходе России из рамок современной европейской культуры, нужно обратиться к русскому прошлому, хотя бы недавнему. В русском 19-м веке явственно различимы два обособленных преемства. Одно обнимает занимающуюся в 30–40-х годах зарю русского религиозного творчества. Рождаясь из недр некоего древнего духа, с трудом преодолевая покровы окружающей среды, — религиозное озарение вспыхивает в позднем Гоголе, славянофилах. Окружающее не властно заглушить лучи. Брезжащий свет разгорается в творчестве Достоевского, Владимира Соловьева и тех, кто был и есть с ними. Как наследие 19-го века, Россия обретает достояние нравственно-совестной и богословской мысли, достояние, поистине составляющее, в выборе и сопоставлении — канон книг русских учительных… В развитии «европейской» культуры, в пределах 19-го века, — та совокупность писаний, которую мы именуем: «канон книг русских учительных», так же, как явление Иванова-Врубеля, по стилю и сущности, не имеет подобий… Зато имеет подобие иное преемство, сказывающееся в судьбах русской культуры: преемство, начатое просветителями-обличителями 18-го и первой половины 19-го века, идущее через Добролюбова, Писарева, Михайловского, к просветителям большевистской эпохи; преемство позитивного мировоззрения, идолопоклонства перед «наукой»; преемство не скепсиса только, а «нигилизма» в отношении к «вненаучным» началам человеческого бытия; преемство не улыбки авгуров, но громкого смеха кощунственных…
«Скажут, быть может: «два различных направления общественной мысли», сказав, ошибутся: не два направления, но два разных исторических образования, два раздельных исторических мира! К первопроповедникам христианства, к истокам, начальным моментам великого исторического цикла уводят проникающие Хомякова, и Достоевского, Леонтьева и Соловьева пафос и озарение. К поздним временам неверия (эпикурейского или коммунистического, безразлично), в периоды «просвещения», — достояние убывающих культур, — ведут мировоззрения нигилистически-«научные»…
Мы видим, таким образом, что начатый Белинским и Гоголем трагический спор, разделивший русское образованное общество на два непримиримых лагеря, был полностью перенесен в эмиграцию. Только соотношение сил теперь изменилось. Если прежде господствовало преемство, идущее от просветительства 18-го века, то в эмиграции остатки «ордена» были окружены враждой не только правых, но и многих прежде «критически мыслящих личностей», переставших теперь верить в «научность» позитивизма. Но будучи позитивистом, я не жалел бы об этом, если бы вместе с позитивизмом не отрицалась, начиная с Великой хартии вольностей, и вся современная, христианская по своему происхождению, демократическая цивилизация. Здесь, действительно, вместе с водой из ванны выплеснули и ребенка.
Ф. Степун сказал про славянофилов: «от Шеллинга они перешли к Жозефу де Местру, от Петра Великого — к Ивану Грозному». В эмиграции этот процесс вырождения славянофильства продолжался, и русскому мессианизму грозила опасность повторить роковой путь породившего его немецкого романтизма, начавшегося с Гердера и кончившегося Гитлером. В «пореволюционных» и «национально-почвенных» течениях зарождался русский национал-социализм. Выводя свою идейную родословную от славянофильства, эти течения восприняли от «книг русских учительных» не их христианское вдохновение, не проповедь абсолютной ценности личности, свободы и человеческого братства, а только то, что было в этих книгах близкого к реакционному «русскому направлению»: от Леонтьева проклятия прогрессу и демократии, от Достоевского «шатовщину» и антисемитизм, от Соловьева легенду об Антихристе. Как пришло свободолюбивое вначале славянофильство к этой бесславной метаморфозе? Славянофилы верили, что в отличие от западного человечества, выбравшего путь «внешней правды», русский народ живет по «внутренней правде» и поэтому может обойтись без правового гарантийного государства. И. Аксаков сделал отсюда вывод, имевший для развития русской идеи самые трагические последствия: «Гарантия не нужна! Гарантия есть зло. Где нужна она, там нет добра; пусть лучше разрушится жизнь, в которой нет добра, чем стоять с помощью зла!»
В эмиграции в распространении этой злосчастной и гибельной идеи, на которой свихнулись почти все пореволюционные течения, больше всех был виноват Н. А. Бердяев, самый замечательный, быть может, представитель русского религиозно-философского возрождения начала 20-го века.
Тяжело и грустно писать об этой страшной вине Бердяева. Подобно многим людям моего поколений, я чувствую глубочайшую благодарность к его памяти за рыцарское благородство, за бесстрашие, за незабываемое предисловие к вышедшей в 1939 году книге «О рабстве и свободе».
«В результате долгого духовного и умственного пути я с особенной остротой сознал, что всякая человеческая личность, личность последнего из людей, несущая в себе образ высшего бытия, не может быть средством ни для чего, в себе имеет экзистенциальный центр и имеет право не только на жизнь, отрицаемое современной цивилизацией, но и на обладание универсальным содержанием жизни. Это истина евангельская, хотя и недостаточно раскрытая. Качественно различные, неравные личности, не только в глубинном смысле равны перед Богом, но равны перед обществом, которому не принадлежит право различать личности на основании привилегий, то есть на основании различия социального положения».
Ничего нового тут, собственно, нет. Все это говорилось прежде и самим Бердяевым и многими другими авторами. Это почти общие места. Но книга захватывала своим глубоким и страстным вдохновением и силой нравственного убеждения, чувствовавшегося за ее интеллектуальными идеями. Эта книга могла бы стать основой нового русского демократического сознания. К сожалению, этого не произошло, отчасти по вине самого Бердяева, не сделавшего из своих утверждений правильных политических выводов, отчасти из-за равнодушия эмиграции ко всему, что он писал о личности, свободе и творчестве. Как религиозного философа, эмиграция вообще его не любила, да и мало знала, несмотря на всю его мировую славу. Из всех его книг, по-настоящему, имели успех только «Философия неравенства» и «Новое средневековье». Теперь, тридцать лет спустя, наученные страшным опытом, мы знаем, что на смену ненавистной Бердяеву «формальной» буржуазной демократии приходит вовсе не «новое средневековье», а нечеловеческий мир тоталитарного общества, с его системой принудительного труда и лагерей медленной смерти. Но в те годы «Новое средневековье» явилось как раз тем, что было нужно уязвленному эмигрантскому сердцу. Вероятно, ни одна книга не оказала такого пагубного влияния на младшие поколения эмиграции, как именно эта. Из вторых и третьих рук, через литературу евразийцев, национал-максималистов, младо-россов и других пореволюционных течений, идеи «Нового средневековья» попадали в сознание даже тех эмигрантских молодых людей, которые никогда этой книги не читали. Вот почему необходимо остановиться на ней несколько подробнее.
В основном, так же, как и евразийство, это все та же, только доведенная до чудовищного преувеличения критика современной буржуазной и демократическои цивилизации и научного и технического прогресса, которую мы находим у Фонвизина, кн. Одоевского, Достоевского, Толстого, Данилевского, Леонтьева, Страхова и стольких других русских мыслителей. Но даже восклицание Леонтьева: «О, ненавистное равенство! О, подлое однообразие! О, треклятый прогресс!» звучит почти спокойно и мягко рядом с исступленной ненавистью и презрением к демократии Бердяевского «Нового средневековья».
«Современные демократии явно вырождаются и никого уже не вдохновляют.
«Либерализм, демократия, парламентаризм, конституционализм, юридический формализм, гуманистическая мораль, рационалистическая и эмпирическая философия — всё это порождения индивидуалистического духа, гуманистического самоутверждения и все они отживают, теряют прежнее значение. Все это отходящий день новой истории».
«Этому умиранию демократии нужно только радоваться, так как демократия ведет к «небытию» и основана «не на истине, а на формальном праве избирать какую угодно истину или ложь». В русских условиях демократия к тому же утопия».
«Не утопичны ли, не бессмысленны ли были мечты, что Россию вдруг можно превратить в правовое демократическое государство, что русский народ можно гуманными речами заставить признать права и свободы человека и гражданина, что можно либеральными мерами искоренить инстинкты насилия и управителей и управляемых?.. Утопистами и фантазерами были кадеты. Они мечтали о каком-то правовом строе в России, о правах и свободе человека и гражданина в русских условиях. Бессмысленные мечтания, неправдоподобные утопии!»