Традиционная же городская песня как норма досуга все более и более активно трактовалась как аномальное явление. Сначала это происходило на уровне нормализующих властных суждений. При этом тактика идеологических структур стремилась учитывать технические новшества в жизни горожан. В сентябре 1933 года СНК СССР принял постановление «О мерах по улучшению производства граммофонов, граммофонных пластинок и музыкальных инструментов»814. Этот документ обеспечивал контроль за тиражированием музыкальных произведений, прежде всего песен. В июне 1935 года Ленинградское управление по контролю над зрелищами и репертуаром запретило концертное исполнение и распространение в виде пластинок мелодий упаднического характера: танго «Карие глаза», «Сумерки», «Забвение», а также песен «У окошка» Л.О. Утесова, «Песня Тони» В.В. Желобинского из кинофильма «Горячие денечки». Инициатива идеологических инстанций была трансформирована в нормативное действие: летом того же года Управление ленинградской милиции подготовило приказ «О борьбе с музыкантами, певцами и продавцами запрещенных песен на рынках и базарах». К административной ответственности привлекались уличные певцы и музыканты, осмелившиеся включить в свой репертуар «упаднические, жестокие романсы», а к уголовной – как лица, нарушающие положения статьи 185 УК РСФСР о выпуске «печатных» произведений, – люди, распространявшие пластинки с запрещенными песнями815. Эту же тактику государство использовало и после Великой Отечественной войны. На барахолках отлавливали спекулянтов, торговавших из-под полы пластинками с джазом, записями П.К. Лещенко и В.А. Козина. Власть делала все, чтобы вытеснить «идеологически вредную» песню из публичной сферы повседневной жизни. Отчасти это происходило благодаря появлению новых музыкальных форм, соответствующих политическим и культурным нормам большого стиля. Песни были насыщены радостным энтузиазмом, уверенностью в будущем, жизнеутверждающей энергией. Многие идеологически одобренные песни создавались талантливыми людьми и стали действительно популярными. Для их внедрения в систему досуга не требовалось особых усилий, не было необходимости строить концертные залы, кинотеатры, выставочные помещения. Песню с бодрым мотивом и вдохновляющими на подвиг и труд словами можно было петь в общежитии, в бараке, на демонстрации, на комсомольском собрании. Так на самом деле и происходило. Бодрые песни, своеобразные маркеры эпохи большого стиля, действительно пропагандировали хотя и искренне воспринимаемый, но все же иллюзорный образ жизни. Они вросли в субкультуру нового поколения и благодаря соответствию тенденции резкого сокращения элементов приватности в повседневной жизни. Одновременно публичное пространство заполнялось видами досуга, скорее характерными для культуры общинно-деревенского, нежели урбанистического типа. Усредненные же нормы музыкально-развлекательного досуга, существовавшие в первой половине ХХ столетия как в городе, так и в селе, подвергались активной политизации. Это отчетливо видно на примере отношения властных и идеологических структур к традиционному развлечению в первую очередь молодежи – танцам.
«Политическая подкладка» танца
Обычное человеческое тело в пространстве формирующейся советской повседневности являлось объектом и нормативного, и нормализующего воздействия. Об этом, в частности, свидетельствовал высокий статус физической культуры и спорта, которые, по словам П. Бурдье, «через телесный и коллективный мимезис социальной организации имеют целью усиление этой организации»816. Не меньшую роль в процессе дисциплинирования тела в советской действительности играли танцы с характерными для них элементами обрядности и половозрастного символизма. Создается впечатление, что не слишком искушенные в проблемах семиотики представители властных структур понимали тем не менее коммуникативную значимость танцев и их кинесику, всячески противопоставляя советскую народную культуру не только буржуазной городской, но и западной традиции.
В пролетарской среде до революции не существовало публичных танцевальных вечеров. Молодежь довольствовалась деревенским обычаем плясок на улице в праздничные дни. Появление после 1917 года множества комсомольских клубов способствовало перенесению этого развлечения с улиц фабричных окраин в закрытые помещения. Незначительное, казалось бы, изменение повлекло за собой возникновение норм, регулирующих танцы, по образцу городской культуры. Не случайно в молодежном лексиконе начала 1920-х годов появилось слово «балешник», простонародное производное от слова «бал». На «балешнике» уже необходимо было устанавливать определенные нормы поведения. Буржуазно-городские традиции регулирования музыкально-развлекательного досуга явно не отвечали задачам формирования нового человека. II Всероссийская конференция комсомола в мае 1922 года назвала танцы одним из каналов проникновения в молодежную среду мелкобуржуазного влияния817. Это нормализующее суждение породило в местных комсомольских организациях дискуссию на тему: «Может ли танцевать комсомолец?» Главным в ходе дебатов был вопрос: «Что можно танцевать?» Идеологический запрет распространялся в первой половине 1920-х годов на танго и тустеп, которые маркировались как аномалии. В одном из совместных документов Главлита и Главреперткома, принятых в июле 1924 года, указывалось: «Будучи порождением западноевропейского ресторана, танцы эти направлены на самые низменные инстинкты. В своей якобы скупости и однообразии движений, они, по существу, представляют из себя “салонную” имитацию полового акта и всякого рода физиологических извращений… В трудовой атмосфере советской России… танец должен быть бодрым и радостным»818. Литературный нарратив эпохи нэпа также зафиксировал отрицательное отношение власти в первую очередь к западным танцам и распространение этого суждения в бытовой сфере. В «Дневнике Кости Рябцева» Н. Огнёва есть сцена, ярко иллюстрирующая ситуацию:
«13 января.
Сегодня после занятий одна из девчат уселась за рояль и принялась наяривать танцы. А девчата, и большие и маленькие, словно сговорились между собой – и пошли вывертывать ногами.
Я очень хорошо знаю, что танцы запрещены, поэтому подготовил кое-кого из ребят, и мы стали подставлять девчатам ноги. Тут, конечно, раздались писк и визг, сбежались шкрабы, и началось летучее общее собрание. Я такие летучки гораздо больше люблю, потому что на официальном собрании – скучища с протоколом, а на летучке – крик и все воодушевляются, и всегда по какому-нибудь боевому вопросу.
Зин-Пална прежде всего спросила, почему ребята против танцев.
– Потому, что это идеологическая невыдержанность, – отвечает Сережка Блинов. – В танцах нет ничего научного и разумного и содержится только половое трение друг об друга.
Тут вскочила Елникитка и говорит:
– А по-моему, мальчики потому против танцев, что сами танцевать не умеют. В футболе тоже нет ничего разумного и научного, а одна грубость, однако мальчики в футбол играют.
Тут все ребята закричали, что футбол – это физкультура.
– Тогда и танцы – физкультура, – говорит Черная Зоя.
– Ну, с этим я тоже не согласна, – сказала Зинаидища. – Мне кажется, что физкультурой танцы уж никак назвать нельзя. Но, во всяком случае, танцы – захватывающее развлечение, и если их отменять, то необходимо заменить чем-нибудь другим. Вопрос только – чем. Я бы посоветовала применить организованные игры в здании»819.
Маркируя западные танцы как девиацию, идеологические структуры пытались предложить и новые нормы. Газета «Смена» в том же 1924 году опубликовала материал под устрашающим названием «Смерть тустепам». В нем рассказывалось, что в одном из ленинградских молодежных клубов комсомольцы под музыку песни «Смело, товарищи, в ногу» исполняют танец «За власть советов», в процессе которого импровизированно изображают «все периоды борьбы рабочего класса»820. Однако подобные танцы носили искусственный характер и не могли получить распространение. Молодые люди, собиравшиеся в клубах на вечера, предпочитали вальсы, польки, танго и тустепы. Это зафиксировал опрос 1929 года. Танцы стояли на четвертом месте в ряду десяти видов развлечений, которые предпочитала молодежь. 71 % молодых рабочих, по данным опроса, очень любили танцевать. Из этой группы 46 % систематически ходили на танцы в клубы, 29 % – на платные танцплощадки, 11 % посещали специальные танцклассы. Последнее обстоятельство рассматривалось идеологическими структурами как явная социальная патология. С.М. Киров на II Ленинградской областной конференции ВЛКСМ в 1929 году с возмущением говорил: «Я не понимаю того, чтобы заниматься в частном танцклассе. Это значит, человек вошел во вкус. У него комсомольский билет, а он мечтает о выкрутасах… такие явления свидетельствуют определенно как о каком-то обволакивании»821. Войну с танцами постоянно вела комсомольская печать. Так, газета Ивановского обкома ВЛКСМ «Ленинец» осенью 1929 года опубликовала материалы с критикой «увлекающихся танцульками» молодых ткачих822.