Зайдите на выставку
Жму Вашу руку
Ваш К. Малевич
Витебск 7 ноября 19 <года>.
Из Витебска в Москву,
14 ноября 1919 года.
Многоуважаемый Михаил Осипович.
Комната, в которой живу, имеет <такой> вид, что получаешь впечатление сидения в Москве; в ней нет ничего, что бы могло напомнить глухую провинцию, но когда выйдешь на улицу, все заговорит о том, что далеко находишься от оси вращения, и что все, видимое здесь, только чутко заострило рупор ушей и ровняет тело свое по голосу еле доносящегося центра.
Видишь, что все напрягается и бежит, как ручей в обширное море, чтобы исчезнуть со всей своей индивидуальностью и умом, распылить крупицы ума в котле разума города.
* * *
Очень уже углубилось время, когда я вырастал еще в более глухих полях провинции, где казалось, что все немое, что все говорит с тобою, но только внутри себя чувствуешь, как исходящие лучи с полей, неба, лесов, гор бьют по клавишам, немые звуки внутреннего только подымают грудь высоко, и как будто поднимаешься на цыпочки, чтобы увидеть что-то, лежащее по-за ними.
Я любил и по сегодняшний день люблю место высокое или щель, в которую видны извилистые поля, горы по горизонту. В юношестве я входил на высокие места как бы для того, чтобы услышать все, что творится в отдалении; я видел, как раскрашенная поверхность земли лентами цветными бежала во все стороны.
Я весь обмотался ими с ног до головы, это была моя одежда, в ней я вошел в великий город; я его чуял, как зверь нюхом познает <запах> железа, запах трав, камня, кожи. И я как зверь пришел в своих одеждах в города-катакомбы, где исчезло небо, реки, солнце, пески, горы, леса, в нем я развесил свои цветные платья, это были холсты полей.
Когда сейчас вернулся обратно, я убедился в том, что они раздеты, и что новые платья скоро оденут города.
Вихрь города, размотавший одежды цветные, достигает и далеких мест; железо, бетон, черное, серое, белое — отличия форм.
* * *
Некогда казалось мне, что все насыщено единым духом жизни, но сейчас, где живу, почувствовал, что, то духовное, которым насыщен я, не понятно окружающим меня; здесь духовный рит<м> знаков понимания другой. И чтобы поняли говор мой другие языки, чуждые мне, необходимо уяснить, почувствовать душою тот ритм, который живет в них; тогда можно говорить немым языком, можно говорить словами, ту<т> же образованными, но только укладывать их в строки ритма, живущего в окружающих.
И чувствуешь в этом, что действительно так можно передать до абсолютной точности свое состояние, что только таким языком можно говорить со всеми языками; нет в тебе смелости, и говоришь какими-то несуразными словами языка, хотя и на эти слова ложится духовная культура, но все, же это не то, что чистое образование формы духовного языка. Должно быть, ценность поэзии и состоит в том, что кто из поэтов больше вложит в ящик слова или обмажет его блеском духовного.
Живопись художников искала духовного полей природы и неуклюжей пачкой щетины вырезывала куски на холст, лишая живого, превращая в окаменелость жизнь, ничего не давая своего.
* * *
Дух — сила, которым вращался мир и каждая его пылинка; дух — средство абсолютных выражений точности и ясности; но не является ли его сила средством определенного мирового развития, и что ныне в новом преобразовании, нет ли уже новой силы, которая будет руководима и направляема по пути совершенства.
Письмо 2-е.
Жму дружески Вашу руку.
К. Малевич
Витебск 14 ноября 19 г.
Из Витебска в Москву,
18 ноября 1919 года.
Многоуважаемый Михаил Осипович.
Засыпаю Вас письмами; Витебск — город, не дающий покоя, — казалось, что глушь провинциальная есть глушь, место, где ни эха, ни звука, ни шороха, ни шепота.
Все тишайшим образом пробирается в каморки, чтобы пожевать крупы и хлебнуть водицы; покойно ждут, пока не окончится процесс пищеварения — для чего засыпают.
Заботиться о своей мудрости, путешествовать в ее дебрях никому не приходит в голову, ибо все мудры, а дебри мудрости — тут же в каморке с крупой, а в воде вся чистота и прозрачность; и каморка, мудрость мира, ясна и неопровержима.
Так на самом деле есть, но глушь провинций страшно чувствительна, как медный таз, как тихое болото, покрытое водой, покрывается зыбью от маленького ветерка.
Как только я приехал, через день уже все в Витебске знали о моем приезде. Разговор не смолкал, все больше и больше поднималась зыбь, ибо в газете была заметка, гласившая «приехал известный знаменитый художник-футурист, побивший рекорд в искусстве супрематизмом»; только позабыли добавить, что в скором времени будет перегрызать железную кочергу, пить расплавленную медь и глотать лошадиные подковы.
Все были взволнованы событием; кричали, что мои случайно находившиеся работы на выставке лучше всех[94], хотя никто ничего не понимал и подумал — как ясна и понятна звезда, когда не видишь ее действительности.
Все витебские лекторы сразу полетели в корзину, ибо им говорили, что они слабы и ничтожны; на третий день ко мне пришла делегация с просьбой прочесть лекцию о кубизме и футуризме; в делегации были и лекторы, которые объявили, что публика подготовлена ими включая импрессионизм, и немного посвящена в кубизме[95]. При этом слове бывшие здесь знатоки Искусства сразу стали упрекать лекторов в невежестве, и мне насилу удалось их успокоить. Случился ужас — я дал согласие прочесть о кубизме и футуризме.
Была несказанная серьезность на их лицах и радость; поблагодарив меня — задом отодвигались к двери, и скрылись, только по лестнице еще доносился шум спора обиженных лекторов.
На другой день опять чревовещательная заметка, и наконец, наступает желанный вечер[96]. Народу переполнено. Все ждали зрелища, ибо в заметке было «первый раз в Витебске известный чемпион мира».
Час пробил — «знаменитость» у столика, какая-то дама ставит стакан чаю, шепнув мне на ухо, что с сахаром, я поклонился. Водворилась тишина, лектора дрожали, стоя тут же за моей спиной.
И вот полетела моя «знаменитая» мудрость, о кубизме, о фактуре, о движении живописи, о конструкции, о построениях прямой, кривой, объема, плоскости, о согласованности противоречий; я сказал о чистом кубизме и живописи, тоже о футуризме, я сделал все выкладки, я сделал то, о чем меня просили; я стремился к ясности и говорил только о сути вопроса.
И что же — в том, что говорил точно, отвечая на вопросы, и было мое падение, шум негодования, разочарование. Мне кричали, что не нужно говорить о том, что непонятно, мы пришли узнать кубизм, мы пришли узнать истину, — и женщины говорили, какая у него прическа.
Я пришел к заключению, что чем яснее представляешь себе вопрос, тем круг его понимания уже; я в своих записках все дальше и дальше углубляюсь к чистоте ответа, и лекция моя показала, что вся моя ясность представления совсем темна окружающему, — чем точнее, тем темнее.
Лекция моя вытащила <из> корзины лекторов, ибо они показались ясны и понятны; только через них ясен всем кубизм и живописные вопросы, ибо они о н<их> не говорили.
Но я не остался один; небольшой кружок, разделяющий мои взгляды, занялся адскою работою, на литографских камнях пишет мою брошюру; недели через две я вышлю ее Вам.
Письмо 3-е.
Жму дружески Вашу руку.
К. Малевич
Витебск, Бухаринская, 10
18 ноября 19 г.
Из Витебска в Москву,
21 декабря 1919 года.[97]
Многоуважаемый Михаил Осипович!
Немного о «здешнем». Я писал Вам о своей лекции, которая была непонятна аудитории.
Кое-что из нее Вы прочтете в моей книжечке «О новых системах в Искусстве», за исключением первой части, где путается у меня эстетика и экономия. Исключение пришлю Вам в таком виде, как записали друзья мои. После лекции я заперся в комнату, как бы скрылся от толпы, которая гудела в моих ушах. Меня давили слова, их ясность, но они не хотели вылазить, может быть, понятиям не хотелось влазить или наряжаться в наши буквы, но, нарядившись в новое, не станут понятнее. Лучше было бы разложить мозги на площади, пусть каждый, как в земле, находит себе понятное и нужное. Я чувствовал, что говорил правдивее, нежели мои соперники, но им было понятно только мое нервное лицо да движение моих рук[98]. Я кипел, ибо в меня бросали противники целые тома мыслей великих людей. Это были извозчики, бросающие дрова, они стояли на них как основах, а я не имел ни одной книжечки. Моя же книжечка переворачивалась страницами так быстро, что с трудом улавливал слова, а слова, в свою очередь, слетали с нее и бегали и в пальцы и голову, и в груди; я гонялся за ними как гончий. Пойманные слова устанавливал так, что они ложились в мозгах аудитории поперек обыкновенных словологовищ и тем становились непонятным, ибо лежали сверху. Через несколько дней ко мне пришли опять просить на диспут, я был поражен, но догадался, я необходим был, прислали за мной, как за кочегаром, поправить дрова в печи, поправить слова, авось, они лягут в логовище понимания здравого разума смысла. Я пришел, народу было еще больше и в залах, и на улице[99]. Противники обложились книгами, поединок был длителен, я держал свою книгу, но опять не удержал, и страницы разлетелись. Смешен был противникам (Петроградским беженцам, профессорам и аполлонистам)[100]. Они произвели атаку последним совершенством, Бергсоном и друг<ими>. Таким образом, мне пришлось сражаться с неизвестными и непрошеными гладиаторами. Я и заявил, что меня вызвали такие-то, но не Бергсон, не Кант и Шопенгауэр, пусть они вылезут из-за прикрытий. Пришлось их раздевать, ибо представляли собою кочень[101] капусты, в котором кичка[102] спряталась, пришлось мне обрезывать листья чужих страниц, и аудитория увидела одну кичку-стержень. Было нелегко это сделать, и в этом был мой успех.