В те страшные, военные дни осени сорок первого мы все от мала до велика слушали сводки Совинформбюро. Но никто из детей не слушал их так, как слушал их Мур. Спросили бы меня тогда, как это так?. – я бы не сумела ответить. Так слушали сводки раненые в госпитале. Потом я это увидела и сразу узнала. Узнала Мура, но не нашла слово. Сегодня это слово знаю: причастность.
Что делало его причастнее сверстников, которым, как и ему, предстоял фронт? Его зрелость, опережающая возраст? Трагедия семьи, неотступное злосчастие, взорвавшееся самоубийством матери? Он, как те раненые в госпитале, уже был ранен.
Всё это сегодняшние мысли. А тогда… Мур стоял под репродуктором в коридоре, прислонившись к стене, подавшись корпусом вперед, обе руки заведя за спину. Взгляд исподлобья, слушающий. Высокие брови, подпирающие тяжелый лоб. Стоя у противоположной стены узкого коридора напротив Мура, я смотрела на него: светлые глаза в черном ободке – как мишень, подумала я и страшно испугалась возникшего сравнения.
Мур изумлял меня выбором друзей среди сверстников: какое-то нарочитое упрощение, прямая ориентация на «спортсмедные лбы». Один-единственный раз я видела, как он смеется. Но здесь не обойтись без предыстории.
Французский язык я не знала, но дома родители часто обменивались общепринятыми французскими фразами. Так, мама, в очередной раз ставя на стол надоевшую яичницу, неизменно произносила по-французски: “C’est tout се que je рейх vous proposer”, что означает: «Это всё, что я могу вам предложить».
Мальчишки в интернате – разумеется, втайне от взрослых – курили махорку. И я с ними… Однажды с дымящейся самокруткой в зубах я неожиданно столкнулась с Муром. Он изумленно посмотрел на меня и сказал: «Вы курите, такая маленькая?» Остолбенев от смущения, я вызывающим тоном выпалила по-французски: “C’est tout се que je рейх vous proposer”. Он рассмеялся и ответил длинной французской фразой, с вопросительной интонацией… Разумеется, я не поняла. И поспешила ретироваться. «Господи, что с тобой?» – спросила Лора, когда я влетела в нашу комнату.
Мур мог остаться в Чистополе и жить в интернате. Никто его не гнал; наоборот, те, кто добил Цветаеву в ее чистопольский приезд, могли после ее смерти без всякого ущерба для себя приобрести моральный капитал, предоставив осиротевшему ее сыну крышу и хлеб в интернате. Но даже в этом случае не обошлось без перестраховки: потребовалось разрешение из Москвы – от Хмары, директора Литфонда. Оно было получено. Но сам Мур не был уверен в том, что так лучше для него. Ему было чего бояться. Он искал защиты, метался, спрашивал совета у всех подряд. О, как не вязалась с римлянином эта беспомощность и растерянность! Как нужен был рядом старший, не равнодушный, ответственный человек! Таких взрослых советчиков не было. Он это понимал. А решение надо было принимать быстро: начинался учебный год, приближался конец навигации. Мне казалось, что его пугает близость Елабуги. Сам он этого не говорил. Трудно сказать, что перевесило, какие разумные (или казавшиеся таковыми) доводы взяли верх. Может быть, просто «орел-решка», вечные помятые судьбы.
Неудавшееся возвращение в Москву кончилось Ташкентом. Там были Ахматова, Алексей Толстой. Мур надеялся на их поддержку – так думала я и тогда, в сорок втором году, и когда писала об этом в восемьдесят четвертом. Но с тех пор было опубликовано много ранее не известных документов, в том числе письма Мура. Оказывается, Ташкент он выбрал потому, что самый близкий его друг, Митя Сеземан, находился «где-то в Средней Азии». В письме Мите из Чистополя он сообщал о смерти матери и неопределенности своего положения. Не было в этом письме ни отчаяния, ни испуга, ни растерянности… Но видит бог, это было не так!
Мур, хоть скроенный по большой мерке, был еще ребенком, и не сегодняшним нашим умом судить его тогдашнюю холодность и даже жестокость по отношению к матери. Теперь, прожив жизнь, справедливости ради хочу сказать, что мало видела хороших сыновей и очень много плохих… Вина Мура в том, что он не был исключением. Его жизнь оказалась значительно короче той взлетной полосы, того разбега к раскаянию, которое редко кому дается с ходу. И кто знает, какое место в детском его эгоизме занимало предчувствие собственной ранней смерти и какое место в безмерной любви матери к сыну, питавшей этот эгоизм, занимало предчувствие. И неважно, если об этом не говорилось вслух.
Мне довелось знать нескольких молодых и здоровых людей, которые, даже и в невоенное время, предвидели свою раннюю смерть. Казалось, для этого не было никаких оснований, но, увы, предчувствие их не обмануло.
Первой в этом трагическом списке была моя любимая подруга Лора, уехавшая из Чистополя в Ташкент через год после Мура, осенью сорок второго.
Тогда Хохлов объявил общее собрание интерната.
Он сказал, что многие родители перестали платить за своих детей и что Литфонд не в состоянии кормить такую ораву бесплатно. Пусть дети сами напишут своим родителям, как обстоит дело. «Что же касается Лоры Дыкман, – громогласно объявил он, – то с ней вообще разговор короткий: ее отец не писатель…» Отец Лоры действительно не был писателем, он был сотрудником Литфонда в должности инспектора-ревизора. Ему было за пятьдесят и он был тяжелобольным человеком. Оскорбленная, гордая девочка тут же телеграфировала родителям в Ташкент, что выезжает к ним. Родители Лоры в Ташкенте голодали самым жестоким образом. Напрасно Анна Зиновьевна Стонова уговаривала Лору «переждать грозу» – Хохлов, мол, пугает, – Лора была непреклонна. Не послушала она и меня. Она уехала в Ташкент вместе с двумя интернатскими детьми, Вовой Мадарасом и Цезарем Голодным. Сопровождала их писательница Елизавета Стырская.
Лора Дыкман. Чистополь, 1942
Вот что написала мне Лора из Ташкента в Чистополь 6 февраля 1943 года:
«…Позавчера видела Мура… Он страшно изменился, похудел, сгорбился, подурнел. Нёс воду в каком-то жестяном чайнике. Живет в одном доме с Вовкой Мадарасом. Совсем один. Произвел на меня довольно сильное впечатление. Куда девался тот Мур?..»
Лора была немногословна. Но в этих коротких фразах уместилось много. Муру не было и семнадцати лет, когда покончила с собой его мать. Лора увидела его через полтора года, другим человеком. А еще через полтора, когда ему было девятнадцать, Мур – солдат Георгий Сергеевич Эфрон – погиб на войне.
Позвонила Стоновой – проверить свою память. Она сказала о Муре: «Он казался мне таким избалованным…» И я вспомнила фразу Марины Ивановны: «Мальчиков надо баловать, им, может быть, на войну придется…»
Недолго длившаяся детская влюбленность в Мура осталась в моей жизни преддверием неизменной, как собственная душа, любви к Марине Цветаевой.
Сначала она была для меня ЕГО МАТЕРЬЮ, потом он стал ЕЕ СЫНОМ.
Он любил три вещи на свете:
За вечерней пенье, белых павлинов
И стертые карты Америки.
Не любил, когда плачут дети,
Не любил чая с малиной
И женской истерики…
А я была его женой.
Эти стихи Анны Ахматовой я знала наизусть. В Чистополе они показались мне провидческим портретом Мура, о чем я тут же написала Лоре в Ташкент. Она ответила, деликатно обойдя «портретность»:
«…Стихотворение Ахматовой, которое ты прислала, замечательное. Кстати, она в Ташкенте. Болела тифом. Я ее не видела, но мне рассказывали. Она совсем не умеет приспосабливаться к жизни. Не умеет готовить, убирать. Свои продукты она отдает, чтобы сварили, и у нее половину крадут…»
Чистополю обязана я самой большой дружбой в моей жизни, дружбой с Лорой. Мы были ровесницами. Забегая вперед, скажу, что никому так, как ей, не подходила пословица: «Не родись красивой, а родись счастливой».
Лора состояла из благородства, и это, наверное, главная причина ее несчастливой биографии. Она была по ту сторону тщеславия, расчетливости и карьеризма; никогда не пользовалась преимуществом, которое давала ей красота. Она была доверчива и простодушна, но вместе с тем прозорлива и проницательна; она была женственна и легкоранима, но независима и неподкупна в суждениях. К людям Лора была добра и снисходительна. Женщины не любили ее за красоту, мужчин унижало ее интеллектуальное превосходство. Равных ей было слишком мало, и они по старой, как мир, схеме – тяготели к упрощению… Но там, где зависть и уязвленное самолюбие не были главным,
Лору любили и ценили по достоинству Ее человеческое чудо было слишком явным: сочетание качеств, как принято считать, несочетаемых, было в ней естественным и органичным. По окончании университета никто из Лориных сокурсников не был вынужден, как она, работать в больнице лаборантом и экскурсоводом в зверинце. Это было в черные времена, окончившиеся «делом врачей».
Когда на добрый десяток лет позже своих сокурсников Лора стала писать кандидатскую, выяснилось, что у нее рак. И через три года, когда ей было тридцать восемь, она умерла, оставив семидесятилетнюю мать, пережившую единственную дочь на двенадцать страшных лет.