жены, несколько лет назад эмигрировал в Америку и стал известным режиссером. Это точно: он сделал кучу хороших фильмов, и его денег хватило бы в несколько слоев оклеить наши бараки, до которых все еще оставалось около трехсот метров. И старик ждал; он облепил стены своей комнаты фотографиями племянника: Билли у автомобиля, Билли во время съемок, Билли с женой, сыном и двумя чернявыми бабами. Билли в Венеции и Билли в Калифорнии. Старик писал ему длинные письма, в которых жаловался на нас, на соседей, на полицию и на глупость властей и тактично давал понять, что не отверг бы его помощи. Но Билли отвечал редко, денег не слал, и старик продолжал вырезать из газет снимки приземистого лысоватого мужика с холодной улыбкой и лепить их на стены.
— Ну как? — сказал Гриша и ткнул меня в бок. — Ответ пришел?
— Ах, — сказал старик; он задыхался, стараясь не отставать от нас, а Гриша нарочно шел так быстро, что и я запыхался. — Эта почта. И при том, что самолеты так быстро летают. В каком-то французском городе письмо с одной улицы на другую шло четырнадцать лет, я сам читал в газете. Никто ни о чем не хочет думать. В прежнее время такого быть не могло.
— Это верно, — сказал Гриша. — Но знаете что: невысланные письма всегда чертовски долго идут.
— Вы думаете… — начал старик.
— Ничего я не думаю, — прервал его Гриша. — Пишите на здоровье. И от нас передавайте пламенный привет.
Вдруг с кучи мусора сорвалась какая-то собака и, клацая зубами, кинулась ко мне; я пнул ее в костлявый бок, у нее в груди что-то щелкнуло, но она не отставала. Рычала на бегу и лязгала зубами, пытаясь ухватить меня за коленку, и ее слюна оставалась на стеблях, словно паутина бабьего лета; наконец Гриша хватил ее камнем по голове.
— Чья эта паскуда? — сказал он. — Еще ребенка покусает.
— Не бойся, Гриша, — сказал я. — Это она из-за меня. Все собаки меня ненавидят. Я в жизни ни одной не обидел, а они все равно ко мне цепляются. Бывает же! Как-то я столкнулся с бульдогом, пришлось драпать целых два километра.
— Заливаешь, — недоверчиво протянул Гриша.
— Это что, — сказал я, смутившись, ибо все так и было на самом деле. — Я полдня могу рассказывать, сколько мне довелось претерпеть из-за этих тварей.
Тут еще одна собака кинулась с середины дороги к нам; оставив кость, которую грызла, она, выкатив глаза, бросилась прямо ко мне, шерсть у нее на загривке стала дыбом. Выла она так, словно вот-вот должен наступить конец света и ей одной выпала честь известить мир об этом печальном событии; я изловчился и так ее двинул, что она пулей вылетела на середину поля, у меня даже нога заболела. И обе собаки завыли.
— Ну и ну, — сказал Гриша. — А еще говорят, что собаки чувствуют хорошего человека.
Он взглянул на меня, я прочел любопытство в его раскосых глазах.
— И так всегда? — спросил он.
— Всегда, — ответил я. — Еще ни одна не осталась ко мне равнодушной.
Потом мы пошли ужинать: Гриша, его жена Лена, я и их двухлетняя дочурка, тоже Лена. Чтобы не путать ее с матерью, мы звали ее маленькой Леночкой. В тот день Лена открыла последнюю банку тушенки; мы молча глядели на сковороду, а мясо с шипеньем уменьшалось в размерах и выглядело все более убого. Банка стоила 2 фунта 60 пиастров, а мяса на сковороде почти не осталось, так, два жалких кусочка. Кошке бы не хватило. Мы молча переглянулись, мяса уже не было видно, и тогда Лена с отчаянием в голосе сказала:
— На всех не хватит, я не смогу его разделить.
— И что теперь? — сказал я. — Может, после целого дня беготни с Гришей в поисках работы мне следует вспомнить про какое-нибудь неотложное дело и удалиться? Да, Гриша?
— Прости ее, — сказал Гриша. Он смерил ее тяжелым взглядом, и его раскосые глаза еще больше сузились. — Она не виновата. Ей этого не понять.
— Я не смогу его разделить, — упрямо повторила Лена.
— И не надо, — сказал Гриша. — Что его делить, это говно.
Он снял с плиты сковородку и пинком отворил дверь барака. Широко размахнувшись, выбросил мясо, оно шлепнулось в темноте, и в ту же секунду я услышал, как собаки с рычаньем набросились на него. Сидя за столом в желтом свете лампы, я представлял, как они рвут его на куски и как ощетиниваются их мерзкие, худые загривки. Но, конечно, это была всего лишь игра воображения; они проглотили мясо молча, враз, как глотали все, что находили на выжженном солнцем, захламленном поле; неизвестно откуда появлявшийся мусор останется там, вероятно, до скончания веков.
— Ну вот, — сказал Гриша, ставя сковороду на плиту. — Как-то спросили у казака, что он сделает, если его выберут царем. "Украду десять рублей и дам деру" [2] — говорит. Не расстраивайся, Лена. Из любого положения можно найти выход.
— Но ребенок… — сказала Лена.
— Мне в ее годы приходилось не слаще, — сказал он.
Выпив пустого чаю, мы вышли на воздух, Лена осталась в бараке. Мы присели на теплый еще песок и закурили. Рыбачьи суда, широким полукругом разбросанные в море, перемигивались бледными огоньками.
— Послушай, Гриша, — сказал я. — Сегодня я говорил с одним типом, он хочет купить у меня пистолет. Так я продам. На черта он мне.
— Не нужно, — сказал Гриша. — Не продавай оружие.
— Продам, — повторил я. — На черта он мне.
— Не нужно, — сказал он. — Оружием не торгуют. И в конце концов, это все, что у тебя есть.
Это правда, у меня был только пистолет, который я привез из Европы, Библия и фотокарточка одной шлюхи; я хранил карточку, потому что девица на ней была похожа на другую шлюху, в которую я когда-то был слегка влюблен; впрочем, может, и не слегка, а по-настоящему. Но сейчас это было не важно, важно было другое: мы оба целых два месяца сидели без работы, и в последний раз я плотно позавтракал в Яффе, в тюрьме. Я не мог думать о любви — в отличие от Гриши, но Гриша — русский, а русские не меняются, им до всего есть дело. Ну а я, я — поляк, и мне было все безразлично, а может, я зашел дальше, чем он, и находился за гранью отчаяния и за гранью гнева. Люди не представляют, сколько в них равнодушия и каким безразличным все может стать однажды. И слава богу, что не представляют.
— Слышь, — сказал