Можно предположить, что подобные отношения были вызваны ориентацией Ходасевича в этот период на поддержку Горького, воспринимавшегося как посланец Москвы в Петрограде.
Вообще отношение символистов к Горькому является одной из очевидных литературных проблем, которые невозможно решить без тщательного отделения эпатантных печатных выступлений от истинного мнения, таимого чаще всего в глубине души и лишь изредка выносимого на всеобщее обозрение. Типичный пример такого восприятия личности
Горького представляет Нина Петровская, познакомившаяся с ним во время итальянского путешествия 1908 года. После встречи она писала Брюсову с некоторой опаской: «Были у Горького! Не сердись, это очень любопытно. Сегодня, кажется, напишу о нем. Горький вблизи очень милый. Мне было стыдно за мое змеиное поведение в духе Б.П. — ведь рецензия-то без псевдонима. Ласкал он нас, я думаю, как только мог. Тебя хвалил, справлялся у меня (!), когда ты кончишь Огненного Ангела. Расскажу о нем, когда увидимся, а м<ожет> б<ыть>, еще и в фельетоне»[631].
Более подробно посещение Горького описано не в письме к Брюсову, для которого такое свидание было очевидной изменой (ср. характерное «не сердись»!), а к Е.Л. Янтареву от того же числа: «Подумайте,— чего я только не видала — Венеция, Флоренция, Рим, Неаполь, Капри, Помпея, множество статуй, картин, церквей, а вчера еще и... Максима Горького. Принял он нас необычайно ласково, вероятно, как только сумел. Ах, Ефим Львович, какое у нас, у декадентов, сложилось сквер<но->развратное отношение к миру. Всех мы отрицаем, всех ругаем. Хотя бы вот Горького. Чего мы только о нем ни говорим и ни пишем. Я еще в последней рецензии о Телешеве тронула его очень гадко, а теперь мне стыдно. Он пленительный человек, и глубоко культурный, и деликатный той особой деликатностью, которая свойственна только большим душам. А смех у него и глаза — как у ребенка. Сегодня буду, кажется, писать его «литературный силуэт», там напишу все прилично и подробно»[632].
Можно полагать, что несколько схожим было отношение к Горькому и у Ходасевича. Говоря об этом, мы имеем в виду даже не столько обаяние личности Горького, о чем сам Ходасевич написал[633], а сильное впечатление, производившееся некоторыми его произведениями. Так, скажем, «зачем карта рукав совал» из «На дне» становится ходячей цитатой в эпистолярии Ходасевича, да и вообще, в отличие от нас, многое в творчестве Горького производило на самых, казалось бы, далеких от него современников значительное впечатление.
Связав свою биографию в эти годы с Горьким, Ходасевич получил возможность встать над литературным бытом Петрограда и тем самым совершить резкий рывок из довольно замкнутого мира московских второ- и третьестепенных поэтов в новое измерение, где речь должна была идти уже не о личной дружбе-вражде или внутрилитературных связях, а самоопределении в литературе, поддерживаемом и оценками смотрящих извне. Новые стихи Ходасевича очень часто воспринимались его петроградскими слушателями как откровение, и место, занимаемое им на Парнасе северной столицы, сразу же определилось как одно из первенствующих. И в московскую литературную реальность Ходасевич теперь погружался как во что-то совершенно чуждое, на что надлежало смотреть свысока. Напомним два отрывка из писем того времени, частично уже цитировавшиеся ранее: «Литературного П<етер>Бурга я не видал, да его, конечно, и нет. Враздробь видел многих, но мельком, урывками. Люди — везде люди, да простит их Господь, но, кажется, у здешних более порядочный тон, чем у москвичей. Здесь как-то больше уважают себя и друг друга, здесь не выносят непогрешимых приговоров, как в Союзе Писателей; не проповедуют морали общественной — с высоты Книжной Лавки; писатели созывают публику слушать их стихи, а не глазеть на очередной скандал; здесь не покровительствуют друг другу, как друг наш Бама <А.М.> Эфрос; здесь не лезут в высокопоставленные салоны... Т.е., быть может, и здесь делается все это, но как-то не только это, да и пристойнее как-то»[634]. И во время визита в Москву в начале 1922 года: «Вчера вечером был у Лидина на собрании «Лирического круга». Все это довольно ничтожно, убого, бездарно» (26 января); «В субботу у Лосевой Г.И.<Чулков> читал рассказ, я стихи. Ахали. Вчера занимался тем же у Пахомова. Ахали. Скучно, п<отому> ч<то> кроме ахов ничего путного. <...> Марина <Цветаева>, Липскеров, Глоба пишут такое, что хоть святых вон выноси. О, сестры Наппельбаум! О, Рождественский! Это — боги в сравнении с москвичами» (31 января)[635].
Не случайно здесь упоминание именно молодых поэтов из числа наиболее известных в тогдашнем Петрограде: у них Ходасевич имел безусловный авторитет мэтра. Свидетель и участник тогдашней поэтической жизни Н.Чуковский вспоминал: «Подлинными властителями дум и сердец в этом ограниченном замкнутом слое интеллигенции стали Тихонов и Ходасевич. Они исключали друг друга все, кто любил Тихонова, не признавал Ходасевича, и наоборот. За Тихоновым пошли все поклонники Гумилева, к Ходасевичу примкнули многие из любивших Блока. Так как в этом кругу поклонников Гумилева было несравненно больше, чем поклонников Блока, то и успех Тихонова был несравненно шумнее успеха Ходасевича»[636]. Мы полагаем, что эти воспоминания одновременно и фиксируют истинное положение дел, и несколько смещают перспективу из-за неприязни и несправедливости (возможно, отчасти объясняемой и автоцензурными соображениями) автора воспоминаний по отношению к Ходасевичу. Кажется, влияние Тихонова им преувеличено, а влияние Ходасевича преуменьшено. Просмотр петроградской прессы начала двадцатых годов показывает, что именно в кругу молодых поэтов стихи Ходасевича находили истинное признание. Сам же Чуковский несколько далее упоминает о Михаиле Фромане, которого привела в салон Наппельбаумов «пламенная любовь к Ходасевичу», и действительно, в единственной книжке стихов Фромана влияние Ходасевича абсолютно открыто[637]. Но ведь и Владимир Познер, который на первый взгляд мог бы быть воспринят как приверженец поэтики Тихонова (хотя начал писать раньше его и находился скорее под воздействием общеакмеистического тяготения к балладе как жанру), также под конец своей поэтической деятельности стал неприкрытым подражателем Ходасевича: парижские «Стихи на случай» совершенно очевидно определяют открытое следование заветам мэтра. И это два случая наиболее ярких, но далеко не единственных. Несмотря на почти полную запретность, Ходасевич в этом кругу продолжал долгое время оставаться непререкаемым литературным авторитетом.
Таким образом, путь Ходасевича в литературной среде определяется не только внутренними закономерностями собственно поэтических изменений, но и внешними связями, во многом основанными на личной дружбе или вражде, но по большей части обретающими статус литературных. Литературные взаимосвязи оказываются сложно соположены с личными отношениями, и переплетение того и другого делает судьбу поэта не просто фактом истории русской литературы, но и важнейшим звеном в цепи, связывающей общее и частное, случайное и закономерное на путях исторического движения.
Рецепция поэзии пушкинской эпохи в лирике В.Ф. Ходасевича
Впервые — Пушкинские чтения: Сб. статей. Таллинн 1990. См. также тезисный вариант: Пушкинские чтения в Тарту. Тарту, 1987.
Поэзия Вл. Ходасевича, начиная со сборника «Счастливый домик», постоянно воспринимается на фоне русской поэзии «золотого века» — поэзии пушкинской поры. Мнение о пушкинианстве Ходасевича стало настолько общепринятым, что в особых подтверждениях и пояснениях вроде бы и не нуждается. В многочисленных высказываниях критиков-современников представление о такой ориентированности творчества вызывается прежде всего внешней схожестью, что вызывает и всю возможную эмоциональную гамму откликов — от восторженных («Ходасевич поэт глубокого дыхания, его строфа радует меня затаенной гармонией — счастливым воспоминанием пушкинской поры»[638]) до ультра-презрительных («...стихи эти больше всего похожи на пародии стихов Пушкина и Баратынского. Автор все учился по классикам и до того заучился, что уже ничего не может, как только передразнивать внешность»[639]). Однако такое внешнее ощущение может оказаться — и действительно нередко оказывалось — обманчивым и само по себе подлежит объяснению и истолкованию. Поэтому рассмотрение реально существующих в текстах Ходасевича цитат, аллюзий, парафраз, ритмико-интонационных совпадений нуждается в специальном анализе, который бы позволил выявить не только литературные влияния и зависимость, но и закономерности существования всего поэтического мира Ходасевича[640].