Вернувшись напишу Вам по-настоящему. Пока же: самое горячее — и смущенное — спасибо за присланное. Это меня растравляет, именно от Вас я бы не хотела ничего, именно потому, что Вы так относитесь.
Сейчас иду будить — и одевать — и кормить — и увозить Мура. Для него поездка на метро — счастье. Нынче же постараюсь найти какую-нибудь его похожую карточку из Савойи. Обнимаю Вас. До письма!
МЦ.
<Приписка на полях:>
Как страшно по утрам воют фабричные трубы!
4-го дек<абря> 1930 г.
Meudon (S. et O.)
2, Avenue Jeanne d'Arc
Дорогая Раиса Николаевна!
У нас первые морозные дни, совпавшие с первыми рождественскими витринами. Нынче я целый день провела в Париже, в погоне — угадайте за чем? — частью центрального отопления, а именно ручки для протрясания пепла, без которой надо ежечасно печь выгребать руками, что я уже и делаю целый месяц. Ручка эта, оказывается, называется ключом (хотя ничего не открывает), а ключа этого нигде нету. Вот я и пропутешествовала из одного «Grand magasin» в другой, с тем же припевом.
Но дело не в этом — пóходя увидела предрождественский Париж, а главное, в перерыве между 12 ч. и 2 ч., когда все завтракают, побродила по знаменитым «quais»[1156] с их книжными ларями. Продавцы обдували и обметали особенно ценные книги, или просто дули себе на руки от мороза. Чего только в этих ларях нет: и какая-то ржавчина, бывшая оружием, и сомнительные миниатюры, и несомненно-поддельные подписи великих людей, и несомненно-достоверный хлам, которому имени (и применения) нету! За 2 ч., которые я там прогуляла, дожидаясь открытия печных лавок, никто ничего не купил. Эти продавцы, неизбежно — философы.
Были чудные гравюры: какие-то девушки с овечками, и Дианы с ланями, и старый Париж — и старый Лондон. Унесла их всех мысленно с собой, даже не их, а их время — когда они были последним словом новизны и даже моды. (Тогда они были хуже.)
А последнее слово парижской моды: гвозди, по которым надо переходить перекрестки. С 1-го января — за неповиновение — штраф. Шофёры ругаются, пешеходы ругаются, полицейские ругаются. Вспоминаю спокойные лондонские обычаи, — в Лондоне я совсем не боялась машин. Память у меня о Лондоне — была раз в жизни, 5 лет назад — самая волшебная: король, туман, студенты с факелами, река идущая вспять, мохнатые собаки в Hyde Park’e…
_________
Жизнь идет. Мои учатся, только Мур дома, в обычной простуде. Сдала стихи к Маяковскому, когда выйдут (в декабрьском № Воли России) вышлю. О Числах помню. Они у меня даром выпросили 5 автографов для вклейки в 1 тысячефр<анковые> (!!!) нумера, посмотрим, дадут ли даром две книги. Пошла на хитрость, играя на их славолюбии: дескать для отправки, с оказией, в Сов<етскую> Россию. А пойдут в Оксфорд!
Сейчас надо бежать в аптеку за лекарством Муру, через четверть часа закрывается.
Пойдите, если не были, на потрясающий фильм по роману Ремарка:
«На Западном фронте без перемен». Американский. Гениальный.[1157] Знаю, что в Лондоне уже давно идет.
Обнимаю Вас, спасибо за все, скоро вышлю русского Молодца. Пишите о себе и здоровье Чуба.[1158]
МЦ.
Р. S. Забыла добавить, что ключ от печки все-таки нашла. Теперь буду беречь «пуще ока».
Мой Броун молчит упорно: думаю, что потерял иллюстрации Гончаровой.
8-го декабря 1930 г.
Meudon (S. et O.)
2, Avenue Jeanne d'Arc
Дорогая Раиса Николаевна! Представьте себе: мой Броун — нашелся! И, представьте себе: один его издатель прогорел, а другой обокраден своим компаньоном, после чего уединился в деревню — со всеми рукописями и иллюстрациями. Там его навестил Броун — который сейчас в Норфольке — и, посочувствовав, извлек у него свой перевод и гончаровские картинки. Броун утешает, что через годик-другой…
И — мысль: нет ли у Юрия Владимировича знакомого издательства в Америке? Американцы, когда платят, чудесно платят (NB! не всегда платят, особенно если это русские американцы).
Не может быть, чтобы все американские из<дательст>ва прогорели?!
В книге сто с чем-то страниц текста (стихотворного) и 16 отдельных иллюстраций, не считая заставок и концовок. Мирский (знаток) броуновским переводом очень доволен, говорит: замечательно.
Нынче своего Мóлодца (французского) несу к пастернаковскому другу, писателю Шарлю Вильдраку, пьеса которого на днях пойдет в Comédie Française.[1159]
Как будто — все козыри: Гончарова сейчас (декорации к «Petite Catherine» ГРЕМИТ, Вильдрак (предстоящая постановка в Comedie) ГРЕМИТ, — на таких двух выездных конях — ужели мне не выехать??[1160] Меня французы не знают, но это ничего.
У нас опять дивная погода: весна. Солнце, сквозь окна, жжет. Как иногда хочется, бросив всё (рукопись Мóлодца, штопку чулок, варку бараньей головы (сегодня, например!) — СТРАШНОЙ — С ЗУБА-АМИ! — С ГЛАЗА-АМИ!!!) бросив всё с утра поехать в Версаль, который от нас — рядом.
Жизнь, это то место, где ничего нельзя.
Читаю сейчас жизнь Кромвеля. Человека этого ненавижу.[1161]
Просыпается Мур от дневного сна. Бегу будить.
Целую
МЦ.
Пишите про сына. Как, должно быть, нестерпимо ему так долго лежать!
— Что Вы думаете про американского Мóлодца?
10-го февраля 1931 г., вторник
Meudon (S. et O.)
2, Avenue Jeanne d'Arc
Дорогая Раиса Николаевна! Большая прореха — пробел — пробоина моей жизни — отсутствие женской дружбы: женского друга. И если бы мне сейчас дали на выбор мужскую или женскую, я бы в первом (крепчайшем) сне ответила бы: женскую.
Вот какой-то мой первый ответ на Ваши подснежники (точно Вы мне их подарили, да и подарили: я тот кто за тысячи верст (и только на таком отстоянии) и за сотни лет дýши — присваиваю). Но на этот раз, после по крайней мере — десятилетней — засухи, я бы хотела дружить воочию, заживо, проще: чтобы Вы вдруг в комнату — вошли, или, что еще лучше, чтобы я из комнаты — вдруг — навстречу к Вам — вышла. Могу сказать, что жизнь свою я прожила как в Царствии Небесном — или по памяти — без всяких доказательств, что это — на земле, что земным теплом, живым теплом — таким коротким! — не воспользовалась.
Меня мало любили, ко мне шли с иным — за иным — с детства и по сей день. Мать мною восхищалась, любила она мою младшую сестру. (Людям в голову не приходило, что можно (нужно) меня любить!) Очевидно все это законно, во всяком случае это — мое, я, моя судьба. Это — о всей жизни. О данном же часе, т. е. последнем пятилетии в Париже: не по мне город и не по мне среда. Город-смены и мены: всего на всё, среда — остатки и останки — хотя бы Российской Державы!
Еще точнее: женщины: либо убитые (жены убитых, матери убитых) или просто убитые бытом, либо перекраивающиеся на французский — парижский лад. «Домашние» и «светские», я ни то ни другое. Нет КРУГА для ДРУГА — да еще при моей замкнутой жизни.
…Вот почему меня как-то в сердце ударили Ваши подснежники.
________
С французским Мóлодцем пока ничего не вышло. Читают, восхищаются, — издать? невозможно: крах. Не умею я устраивать своих дел:
Крах — верю на слово и сраженная выразительностью звука (крах! точно шкаф треснул) — умолкаю. Рукопись с удовольствием пришлю: отпечатана на машинке, чистая, — но м. б. Вы не о моем (французском) переводе говорите, а о броуновском (англ<ийском>)? От Броуна вчера письмо, он сейчас в Англии — и своего (английского) Молодца не устроил. Св<ятополк->Мирский по-моему ничего не хочет предпринять, когда-то он безумно любил мои стихи, теперь остыл совершенно — как и к самой мне: не ссорились, просто — прошло.
Итак, дорогая Раиса Николаевна, буду ждать Вашего ответа: о каком — французск<ом> или англ<ийском> — моем или броуновском Молодце — речь? Если об английском напишу Броуну с просьбой прислать Вам. (Иллюстрации — одни.)
Радуюсь за Вас, что Ю<рий> В<ладимирович> не уехал, что вы все вместе, что сыну лучше. У моего мужа тоже болезнь печени — с 18 лет: полжизни — изводящая вещь.
В другом письме, расскажу Вам о детях и о всех своих делах. Нежно целую Вас, будьте все здоровы.
МЦ
Посылаю стихи к Маяковскому из последнего № «Воли России».
<Приписка на полях:>
Завтра должна познакомиться с Пильняком, я его писания средне люблю, — а Вы?
13-го февр<аля> 1931 г.