Глава вступительная.
Архив незабываемого времени.
Если то, что мы называем Вселенной, зародилось случайно из атомов, которые неутомимы в своем вихревом движении, то как случилось, что ты столь прекрасна, а я влюблен?
Джон ХОЛЛ (XVII век)
В облегченье рассказчикам кто–то придумал надежное правило: хорошую историю лучше всего начинать с начала…
Жаль ослушаться доброго совета. Тем более что впереди — несомненно хорошая история: рассказ о квантовой революции в человеческих представлениях об устройстве природы. И одновременно — о перевороте в стиле физического мышления! Такое случается не каждый век! Казалось бы, все ясно: быть повествованию документальным, поскольку история эта невыдуманная. А раз так, то весь ход ее заранее задан самим течением жизни — уже состоявшейся и отошедшей сменой событий и лиц. Тут ничего не переиначишь. Рассказчику остается лишь роль понятливого секретаря, не правда ли?
Похоже, что правда. Однако тут есть каверза. И не одна.
Первая заключена в характере и степени понятливости секретаря. Каждый секретарь чего–то недослышит, другое и вовсе пропустит мимо ушей, третье недооценит, четвертое запишет туманно, пятым избыточно пленится, к шестому окажется равнодушным… Даже папки с архивными документами бесстрастно неподкупны лишь до той минуты, пока, их не раскроют. А едва тесемки развязаны, как в былое вмешиваются отбор и выбор нужного рассказчику материала — нужного в согласии с его понятливостью.
И вот уже рассказчик перестает быть безучастным секретарем. Он превращается в сочинителя документального повествования. Не противоречие ли — «сочинитель документального»? Конечно, противоречие. Но неизбежное и неустранимое. Любой документалист поневоле пишет свой вариант вроде бы заранее заданного течения жизни, отшумевшей или еще бурлящей. И неосмотрительно давать обещание — ничего не переиначивать. Оно просто невыполнимо.
Разумеется, неприкосновенны даты и внешние контуры событий, равно как и научный смысл происходившего. Но сверх этого есть люди, творившие и творящие историю. Подлинные лица с их единственностью — с их психологией. А все психологическое неоднозначно. В нем открывается простор для толкований. И тут уж никто не вправе с надежной достоверностью возразить рассказчику, что «на самом деле» все было иначе. А как — иначе? В ответ можно услышать еще одно толкование — не больше. Обычное свойство всех человеческих историй.
Наша хорошая история тем и хороша, что она — человеческая. Так ее и хочется рассказывать — не как выстроеннную по логическому ранжиру, а как сплетенную из идей и страстей, озарений и отчаяний, радостей и огорчений…
Сомнений нет: лучше всего начать рассказывать ее с начала. Но тут еще одна каверза: на что решиться, если начал у нее много и любое равно допустимо? Снова — отбор и выбор. И снова по воле рассказчика. Можно ли хоть здесь–то избавиться от нее в конце концов?
Да вот и подсказано решение: не начать ли с конца? Уж он–то наверняка один–единственный, как вершина в финале восхождения, как победа в итоге борьбы. Но наша история еще и тем хороша, что не было у нее и не будет конца. Бессрочность жизни на роду написана замечательным научным построениям: они не костенеют в завершенности, а все разрастаются на отведенном им природою поле.
Так что же отыскать для начала? Вот, может быть, это…
…Все не забывается туманное, а вместе солнечное утро в осеннем Копенгагене. Такое знакомое горожанину утро, когда из розовато–дымчатого вещества невидимое солнце лепит над укороченными туманом городскими далями смутные громады старых соборов и неузнаваемых башен. Все вокруг перестает быть взаправдашним. Улицы и площади рисуются, как в неверном воспоминании: где быль, где небыль, откроется ли вон за тем поворотом то, что незыблемо стояло там в прозрачности вчерашнего вечера? Какие новости припасены для тебя сейчас вон за тем едва различимым углом? В такое утро чувствуешь себя заблудившимся в чужом рассказе.
Так я и чувствовал себя в то копенгагенское утро. Но наверное, потому не выходит оно из головы, что я и сам, как город вокруг, был весь пропитан солнечным туманом — счастливой взбудораженностью. Дело в том, что мне тогда невероятно повезло.
Я собирал материалы для жизнеописания Нильса Бора. Верхом желаний была поездка в Копенгаген — столицу квантовой физики. Однако смел ли я надеяться, что буду приглашен туда боровским Институтом теоретической физики для месячной работы в его архиве? Меж тем это–то и состоялось осенью 1968 года.
В то утро фру Бетти Шульц, давняя и бессменная секретарша покойного Бора, ввела меня в маленькую комнату на Блегдамсвей, 17, и у окна, занавешенного солнечным туманом, старческой рукой протянула мне ключ от входных дверей архива. Потом погладила ладонью просторный стол и сказала по–английски: «Здесь хорошо работать». А услышав слова моей старательной благодарности, прибавила: «Работайте спокойно». Неспроста попыталась она вручить мне вслед за ключом порцию спокойствия: долгий и разнообразный опыт сразу подсказал ей, что вот и этот временный гость — из тех приезжих, что не умеют сами освободиться от мешающего возбуждения.
Она, прошедшая вместе с Нильсом Бором весь путь его прославленного института, видела, как в свое время появлялись здесь в похожем состоянии не нынешние историки науки или литераторы — архивные завсегдатаи, а ветераны квантовой революции — те, что ее делали и чьи голоса уже отзвучали…
Я приехал послушать в тишине архива эхо этих голосов.
1
Обычные архивы — коллекции милостей случая. Они разрастаются медленно, маленькими незапрограммиро–ванными скачками — от находки к находке. Торопиться, как правило, незачем. И, как правило, некому. Архивы собираются десятилетиями и веками.
А этот возник внезапно: за какую–нибудь тысячу дней он вобрал в себя едва ли не все, для него предназначенное, что по миру разбросала история, а заботливый случай сберег. Он возник по программе!
…В августе 1960 года встретились в университете Беркли, штат Калифорния, пятеро ученых. Вместе их свела наша хорошая история. Точнее — беспокойная мысль, что она покуда не написана. Еще точнее — тревога: как бы не исчезли с течением времени ее документальные следы и как бы не пропали для будущих поколений живые свидетельства ее непосредственных участников.
Кажется, впервые за всю историю естествознания совсем коротенький период его роста — три десятилетия! — удостаивался такой тревоги. Или иначе — такого преданного внимания.
Но не стоит думать, будто в Беркли встретилась группа вышедших в отставку ветеранов, честолюбиво обеспокоенных собственным бессмертием. Да нет же! Собралась маленькая группа деятельных физиков–философов–историков из разряда тех, что сегодня благодарно сознают себя духовными наследниками квантовой революции. Благодарно… В этом все дело. Они были единодушны в оценке ее вклада в человеческое познание. «Тут не нашлось бы параллели за последние три столетия» — так позднее выразил общее мнение инициатор встречи в Беркли, известный физик–теоретик Джон Арчибальд Уилер.
Не было ничего исключительного в столь высокой оценке недавно минувшей поры. Чувства собравшихся в Беркли разделили бы все их коллеги во всех университетских центрах мира. Но те пятеро решили действовать! И с их августовского совещания началась подготовка к гигантской трехлетней работе, для которой не нашлось бы параллели в истории научных архивов.
А через четыре месяца одно печальное событие заставило ускорить все приготовления: 5 января 1961 года в Вене скончался семидесятитрехлетний Эрвин Шредин–гер — создатель волновой механики микромира.
— Слышите, по ком звонит колокол? — сказал Уилер, возглавивший архивный комитет. — Время не ждет.
Его поняли с полуслова. Все помнили о недавних утратах: в 1954 году ушел Энрико Ферми, в 1955–м — Альберт Эйнштейн, в 1957–м — Джон фон Нейман, в 1958–м — Вольфганг Паули, в 1960–м — Абрам Федорович Иоффе… А теперь еще один из видных деятелей «эпохи бури и натиска» унес с собою нерассказанной целую главу истории квантовых идей.
Разумеется, многое расскажет переписка Шрединге–ра. Дневники. Блокноты. Конспекты лекций. Рукописи статей. Черновые наброски. Словом, то, что окажется сохранившимся в его личном архиве, у фрау Шредингер, и в архивах его корреспондентов. А берег ли он свои бумаги? Хранил ли чужие письма? Оставлял ли копии собственных? Говорят, он был натурой неврастенической. Его обыкновения не предугадать. А в гитлеровские времена он кочевал: Швейцария, Италия, Ирландия. Все ли уцелело в нелегких переездах?.. Но сколько бы ни уцелело, все равно с его смертью исчезала возможность записать живой рассказ выдающегося исследователя о пережитой им драме идей и страстей.