Мне было интересно, как он разговаривает с Глэдис, как смотрит на нее, что подмечает. Этот интерес не имел ничего общего с ревностью. Думаю, мне просто хотелось какого-то развития событий. Совсем как Лили и Марджори, я дрожала в нетерпеливом ожидании. Мы все жаждали уловить в его взгляде огонек, а в голосе – жар. Не то чтобы мы желали ему стать больше похожим на других мужчин, но просто знали: чувственность у него проявится совершенно особым образом. Он был добрее и терпимее большинства женщин, а суровостью и сдержанностью не уступал никому из мужчин. Мы хотели увидеть, как он переменится.
Если Глэдис и стремилась к тому же, то виду не подавала. Глядя на таких женщин, я не могу определить: неужели они в душе столь же толстокожи и унылы, как внешне, и только ищут повода выплеснуть презрение и досаду, или же их терзают мрачные костры и пустые страсти.
Лили и Марджори были не прочь поговорить о замужестве. Ничего хорошего они на эту тему сказать не могли, хотя полагали, что уклонение от брачных уз должно преследоваться по закону. Марджори рассказывала, как вскоре после свадьбы забилась в дровяной сарай, чтобы наглотаться крысиного яду.
– И непременно бы наглоталась, – добавила она. – Да только аккурат в это время автолавка подъехала, и мне пришлось выйти, кое-чего прикупить. Мы тогда на ферме жили.
Муж в ту пору обращался с ней очень жестоко, но позднее с ним случилась беда: он перевернулся на тракторе и от полученных травм остался калекой. Они переехали в город, и теперь хозяйкой положения оказалась Марджори.
– Тут как-то вечером разобиделся и говорит, дескать, ужин твой есть не буду. Ну, я ему запястье стиснула и держу. Он испугался, что я ему руку выверну. Понял, что с меня станется. Я ему: «Что ты сказал?» А он сразу: «Нет-нет, ничего».
Рассказывали сестры и о своем отце. Был он человеком старой закалки. В сарае держал аркан (не в том сарае, где крысиный яд, – тот был на другой ферме, гораздо позже) и, когда дочери действовали ему на нервы, мог отходить их этим арканом и грозился на нем же повесить. Лили, младшую из сестер, трясло так, что ноги не держали. Не кто иной, как отец, отдал Марджори, когда той едва стукнуло шестнадцать, в жены своему дружку. Тот и довел ее до крысиного яда. А отец потому так поступил, что боялся, как бы она по рукам не пошла.
– Крутого нрава был, – заключила Лили.
Я в ужасе спросила:
– Но почему же вы не убежали из дому?
– Его слово было законом, – ответила Марджори.
Они еще добавили, что сегодня все беды происходят оттого, что молодежь больно много о себе понимать стала. Слово отца и должно быть законом. Своих детей обе воспитывали в строгости, и это всем на пользу шло. Когда сынишка Марджори обмочился в постели, она пригрозила отрубить ему писюн тесаком. И недержание как рукой сняло.
Сестры утверждали, что девяносто процентов юных девушек выпивают, сквернословят и не хранят девичью честь. Им самим Господь дочек не дал, а кабы дал, так девчонкам бы не поздоровилось, попадись они с поличным. А взять Айрин, говорили они: на хоккей с парнями ходила в лыжных брюках с разрезом между штанин, а под брюками – ничего, чтоб сподручнее потом на морозе кувыркаться. Вот ужас-то.
Меня так и тянуло указать им на явные противоречия. Лили и Марджори сами выпивали и сыпали бранью; да и чем так уж замечателен отец, который обрек тебя на мучения? (До меня не доходила одна простая истина: Лили и Марджори были вполне довольны жизнью, а иначе и быть не могло, с их-то логикой, кичливостью и семейным укладом.) В то время логика взрослых зачастую приводила меня в бешенство – их было не сдвинуть с места никакими разумными доводами. Ну, как объяснить, что у этих сестер были золотые руки, способные к тонкой и умной работе (я не сомневалась, что со множеством других дел они бы справились не хуже, чем с потрошением птицы: взять хотя бы лоскутное шитье, штопку, домашний ремонт, выпечку, проращивание семян), – и при этом такой нелепый, корявый образ мыслей, доводивший меня до белого каления?
Лили похвалилась, что никогда не подпускает к себе мужа, если тот выпивши. Марджори похвалилась, что с тех пор, как едва не окочурилась от потери крови, не подпускает к себе мужа – и точка. Лили тут же уточнила, что ее муж на трезвую голову и не делает никаких поползновений. Я понимала, что не подпускать к себе мужа – это предмет гордости, но не догадывалась, что «подпускать к себе» означало «иметь соитие». Мне и в голову не приходило, что Марджори и Лили могут рассматриваться как объекты желания. У обеих были гнилые зубы, отвислые животы, унылые, прыщавые физиономии. Выражение «не подпускать к себе» я истолковала буквально.
За две недели до Рождества «Индюшкин двор» стало лихорадить. Мне пришлось забегать в цех на час перед школой и после уроков, а также проводить там все выходные. По утрам на улицах еще горели фонари, а в небе светили звезды. «Индюшкин двор» стоял на краю заснеженного поля, отгороженного шеренгой старых сосен, которые даже в отсутствие ветра и холодов с усилием воздевали свои ветви к небу и тяжко вздыхали. Трудно поверить, но я летела в «Индюшкин двор» (пусть только для того, чтобы отдать час своего времени потрошению птицы) с надеждой и с ощущением непостижимости тайн мироздания. Причиной тому отчасти был Герб, а отчасти – кратковременное похолодание, череда ясных морозных рассветов. Если честно, такие ощущения возникали у меня довольно часто. Я их у себя замечала, но никак не связывала с событиями реальной жизни.
Однажды утром в цехе потрошения объявился новый работник. Он был не из наших: парень лет восемнадцати-девятнадцати по имени Брайан. У меня создалось впечатление, что это, скорее всего, родственник или просто знакомый Герба Эббота. Герб приютил его у себя. Прошлым летом новичок работал на озерном пароходе. Но продолжать, по его словам, не захотел и списался на берег.
На самом деле выразился он так:
– Да ну их на фиг, эти пароходы, затрахали уже.
В «Индюшкином дворе» изъяснялись грубо и без оглядки, но это было единственное слово, которого никто и никогда не произносил вслух. У Брайана оно, судя по всему, слетело с языка не случайно: парень явно бравировал, замыслив оскорбление и провокацию. Пожалуй, это впечатление усугубляла его внешность. От него было не оторвать глаз: медового цвета волосы, ярко-синие глаза, румяные щеки, стройная фигура – не подкопаешься. Но единственная беспощадная прихоть держала его мертвой хваткой, и оттого все его достоинства оборачивались пародией. Его слюнявый рот вечно был приоткрыт, веки полуопущены, лицо выражало похотливость, а жесты выглядели ленивыми, утрированными, призывными. Дай такому гитару и выпусти на подмостки, он бы, вероятно, извивался, стонал и ревел перед микрофоном, как положено настоящему кумиру публики. Но вне сцены он выглядел неубедительно. А по прошествии недолгого времени начинало казаться, что его назойливая похотливость сродни икоте: однообразна и бессмысленна.
Поумерь он свою спесь, Марджори и Лили, вероятно, пришли бы от него в восторг. Могли бы завести свою обычную игру: требовать, чтобы он не делал им гнусных предложений и держал руки при себе. А так сестры приговаривали, что видеть его не могут, и ничуть не кривили душой. А однажды Марджори схватилась за мясницкий нож.
– Держись подальше, – прошипела она. – И от нас с сестрой, и от этой девочки.
Держаться подальше от Глэдис она не потребовала, потому что Глэдис в тот момент на рабочем месте не оказалось, да и вряд ли Марджори встала бы грудью на ее защиту. А Брайан, как на грех, особенно донимал Глэдис. Та бросала нож, скрывалась минут на десять в помывочной и возвращалась с каменным лицом. Она уже давно не отговаривалась болезнью, чтобы, как прежде, смыться с работы пораньше. Марджори считала, что такие номера у нее больше не проходят, потому что Морган попрекает ее куском хлеба.
Глэдис мне сказала:
– Терпеть этого не могу. Ненавижу такие разговоры и такие… жесты. Меня прямо тошнит.
Я поверила. Ее лицо побелело как мел. Но почему она не пожаловалась Моргану? То ли отношения между нею и братом стали чересчур напряженными, то ли она не решалась повторить или описать увиденное и услышанное. А почему не пожаловался никто из нас – если не Моргану, то хотя бы Гербу? Об этом я не задумывалась. Брайан казался мне просто неизбежным злом, как холод в цехе, как запах крови и отбросов. Когда же Марджори и Лили надумали пожаловаться, то всего лишь на его лень.
С потрошением он не справлялся. Говорил, что у него слишком большие руки. Поэтому Герб стал давать ему другие поручения: подмести пол, обмыть и упаковать потрошеные тушки, помочь в отгрузке продукции. Теперь ему не приходилось торчать у всех на виду и заниматься общим делом, поэтому большую часть рабочего дня он филонил. Брался за швабру и тут же бросал, начинал протирать рабочие поверхности и убегал покурить, облокачивался на столешницу и надоедал нам своими глупостями, пока Герб не звал его на отгрузку. Герб сбился с ног – на него легла еще и доставка заказов; очевидно, ему и в самом деле было невдомек, насколько ленив Брайан.