скажи мне. Скажи, раз так хочешь.
– Ему просто надоело, что они бесконечно приходили, рылись в его черновиках. В книгах. Представляешь, как это – ты что-то делаешь, пишешь, но тебя ни на секунду одного не оставляют?
– По-твоему, вас тоже постоянно контролировали? Лиса? Отряд?
– Да. Да. Я тогда думал, что это просто случайные люди возле лагеря появлялись, может, туристы какие, я сейчас думаю –
– Тише. Об этом-то точно не стоит.
– Как хочешь. Раз так боишься.
– У меня ребенок. Вообще-то и у тебя.
Чуть было не спрашиваю – какой ребенок, ты чего?.. Одергиваю себя, заставляю себя почувствовать нестерпимый стыд. Но Женя словно и не была никогда ребенком. Маша чувствует, меняет тему.
– Но странно, что ты до сих пор помнишь какую-то девушку, которую встретил в метро. А помнишь день, когда мы впервые встретились?
– Помню.
– Наверняка помнишь гораздо хуже. Для тебя случайные встречи с теми, с кем никогда больше, – важнее, значимее.
Хоть это и тридцать лет назад было. Ты что же, мне сейчас об этом хочешь сказать? Когда мы давно уже друг другу не принадлежим – как жена и муж, как те, кем когда-то сделались?
– Ну подожди, ну пожалуйста, Маш. Я же ничего плохого. Я только Сашу вспомнить хотел. Только тогда у нас о нем нельзя было говорить, его песни не нравились Лису, разудалые слишком, лишенные тонкости.
– Ведь ровесником Жени погиб, правда? – Она сдается, соглашается.
Правда. Кажется. Я никак не могу посчитать, не складываются цифры, не укладываются даты, даже простое – сколько вот Маше лет? Кажется, она на первом курсе училась, когда мы познакомились, но то когда было, а сейчас? Сорок пять? Сорок шесть?
Отжил я свой век, да не так, как человек
– только это ему и нравилось, кажется.
Пойду в монастырь, там буду я жить.
Он и на суде так сказал – кабы бог простил, а женщины в зале закричали, заорали, бросились, милиция едва сдержала. Нельзя же про бога, ну. То есть можно, но самим по себе, частным порядком, а не где-то в государственных учреждениях, при всех. Даже и думать сейчас такое небезопасно, но я верю, что мои мысли за последнее время хорошо привыкли становиться беззвучными, так что можно немножко подумать. Бросали что-то в него, я разглядел – окровавленные платки, многих даже вывели потом, но никаких штрафов не назначили.
Почему окровавленные платки, зачем они бросали окровавленные платки?
Какие-то родственницы Конунга? Я все время напоминаю себе, что он-то не интернатский был, что он просто ходил к Лису в Дом пионеров на секцию и что встретились мы впервые именно там.
Даже одну запомнил – черное, старое лицо, с несколькими полосками-морщинами, а держит себя так, будто ее дочь, – да ведь там девочек почти и не было, и девочки никогда не могли пожаловаться на плохое отношение. Ко всем одинаково, мы – товарищи, мы – Отряд, с нами не могло ничего плохого произойти.
Его и верно обвинили всего-навсего в причинении смерти по неосторожности, но срок по этой статье как раз тогда увеличили до пяти лет. Мы думали, что будем его навещать, но вышло иначе.
– Господи, Леша. – Маша качает головой. – Какие еще окровавленные платки, все-то тебе мерещится.
Ладно.
Ладно.
Дальше.
С маленькой попрощался, побежал на телеграф, междугородный звонок заказывать, обещал. Ровно в девять он будет ждать меня на переговорном пункте, только не опоздать бы. И ведь почти опоздал – с маленькой обменялись адресами, посмеялись, что оба адреса в Туапсе, а мы-то поначалу как дурачки, как чужие, не признали друг друга. Она еще расспрашивать стала, мол, в какую школу ходил, потому как школ не так много и странно, что не встречались раньше. Я еще про Дом пионеров сдуру сболтнул – мол, ходил, а много ли ходил? Только поначалу, пока мы окончательно не обосновались возле Кадошского маяка, сделали такой лагерь, чтобы ветром не сдувало, чтобы для зимы подходил. Честно говоря, до сих пор не знаю, как Лис получил на такое разрешение, все-таки стройка, земля, дети. А тогда не задумался.
Ну так что, ты в какую школу ходил, повторила маленькая.
Не ответил.
Может быть, и не напишем никогда друг другу, так что рассказывать? Стыдно. Про школу стыдно, а про Отряд все и так знают. Ну, из тех, кто в городе и в районе, а скоро узнают и в столицах, так он обещал.
Туапсе на связи, будете говорить?
И, оборачиваясь к маленькой, – подожди меня, хорошо? Пять минут, ладно? И она кивнула, отошла к окнам.
Прости, Маш.
Да, да, конечно.
Тороплюсь.
Телефон-автомат
Города Союза
– Алло, это я.
В трубке дыхание, узнаю.
– Привет, Лешк.
У Наташи был – Лиешка. У Лиса – укороченное это, нелепое Лешк. Умерла Наташа в прошлом году. На похоронах столько людей было, не представить, все плакали, человек сто, наверное. Или двести. Все никак не мог заставить себя обернуться, рассмотреть всех, черт, никак не могу поверить. Кто теперь моет Аленку прямо в инвалидном кресле, кто утешает?
Я бы Аленку к нам забрал, но Лис сказал…
Лис сказал –
– Ты слушаешь? Лешк?
– Да, да, конечно.
– Распустились, ничего не сделаешь с ними, ночью сидят, дымят. Прежние были нормальные ребята, слушались, с этими – ничего. И угадай, что поют?
– Башлачева.
– Ба, и он туда же. Да что вы в нем нашли такого, а? Ведь безвкусица, совершенно неприличная безвкусица. У него и голоса нет, только хрип какой-то, тембр… Ну, выкрики. Хронический алкоголизм. И поют ведь, да. Зачастую – еще хуже, чем он пел, если это вообще возможно. Короче, я прошу тебя приехать и приструнить их.
– Мне нужно запретить им петь?
– Ты меня слушаешь вообще? Я с ними один, совсем один, Данил уехал.
– Как это – уехал?
Мы давно договорились, что никогда не уедем вдвоем: я уезжаю, Даня – остается. И наоборот. И сейчас, перед сессией, когда я сказал: побудь, последи, а он мне обещал… Странно, очень странно.
С тех пор как несовершеннолетний (а сейчас, конечно, давно совершеннолетний) Александров Д. оказался с нами в машине, лежал в больнице, как и я, мы не то что подружились – привыкли друг к другу, да. Поверили, решили про себя, что мы – воины Отряда, первые воины, приближенные, ну, много всего про себя решили. Что будем до последнего охранять и Лиса, и маленьких этих. До последней капли крови. Всякие такие глупости.
– И вот насчет Дани я тоже хотел с тобой поговорить.
– Да? Но ему, наверное, срочно куда-то понадобилось, может, к отцу?
– Отец его в городе.
– Да? Ну не знаю…
– Зато я знаю, не хочу по телефону. Приедешь, расскажу. Ты сегодня в одиннадцать вечера выезжаешь?
– Да, но…
Вспомнил Мышку. Да-да, прости, вспомнил. Она же ждет. Подумал, что могли бы встретиться еще раз, не знаю, на каток сходить. У меня с собой китайский голубой термос, можно попросить кипятка в буфете Казанского вокзала, бросить щепотку заварки. И сейчас бросаю беглый взгляд вниз, на вещи: виднеется яркий розовый пион, там внутри что-то плещется на дне. А я бы ее хотел угостить чем-то хорошим, вкусным, кофе или какао «Золотой ярлык». Не знаю, отчего столько думаю.
Мышка и Мышка, ничего такого.
Да.
Но когда я вышел из переговорной – ее уже не было, хотя говорил я не очень долго: ручаюсь, что и пяти минут не прошло.
Как же она поняла, что я все равно не смог бы остаться, гулять и весело падать на катке, все равно бы только и думал о поезде, о Дане, о Башлачеве, о странных интонациях в голосе Лиса, непривычных.
И так смешно – ведь в тот же день мы встретились с тобой. Ты спрашивала, помню ли день, – а как могу не помнить, если это был тот же день? Тогда все началось, тогда во мне наметилось.
* * *
И что, неужели тебе эта Мышка так уж понравилась?
Лис встречает на остановке, с привычной уже палочкой. Сидит, а когда встает, я ему эту палочку подаю. Привычно. Ко многим вещам пришлось привыкнуть.
– Не замерз меня ждать? Автобус что-то тащился совсем уж.
– Нет, теплынь, ветер только. Не хотел, чтобы ты сразу пришел в лагерь. Давай пройдемся.
– Давай, только я…
Показываю и сумку с вещами, и гитару за спиной, и сетку в руках с гостинцами – конечно, не мог не привезти из Москвы.
– Мы недолго, вот тут по улочке.
На улочке немноголюдно, еще не все встали – а в лагере мы вечно ни свет ни заря поднимались, особенно маленькими, ну, лет пять назад. Сейчас-то, конечно, ко мне как ко взрослому и почти руководителю требования помягче. Но все равно.
– Может быть, пойдем в штаб?
Штаб – это та самая комната, которую мне после выхода