что… – Он выдержал паузу. – Правду?
* * *
– Какую правду говорят?
– Маш, если неинтересно про этих Бялых слушать, так я могу…
– Может быть, тебе самому интереснее про Мышку? Так рассказывай.
– Слушай, ну что пристала? Видел один раз, разговаривал один раз, в метро.
– И зовут как меня.
– Да.
– Тебе не кажется, что это странно? Две Маши в один день.
Да, если когда-нибудь решу записывать мемуары, так и назову – «Две Маши в один день». Но Маша наверняка скажет, что это дурацкое название. Или спросит – а может, тебе и Анжелика эта, то есть Жанна, понравилась, иначе почему сесть предложил? Да так настойчиво.
– Хорошо, но тогда мне придется и про тебя рассказать, чтобы по-честному было.
– Что ж сложного? На улице, возле телеграфа…
– Нет, прямо там. Пожалуйста, дай мне. Пожалуйста.
На телеграфе девушка стояла возле моей переговорной, едва дождалась, пока выйду.
Только другая девушка, не Мышка, – выше гораздо, статная такая, в шубке из искусственного меха,
Извините, сказал, когда задел плечом.
Но вообще нечего тут стоять, не опоздаешь же, в самом деле. Только разговор закончил. И вдруг ударило глухо в сердце – подслушивала? Посмотрел пристальнее – она язык показала, прошептала что-то неслышно, одними губами.
Го-но-рей-ный, послышалось, го-но-рей-ный.
Дальше погасло.
* * *
– Леш, что, с ума сошел? И слова тогда такого не знала, и уж тем более не стала бы незнакомому симпатичному парню…
– Симпатичному? Ты серьезно посчитала меня тогда симпатичным? Странно слышать, но ладно. Кстати, только сейчас подумал – а кому ты тогда звонить собиралась?
– Не помню… Ну что же эти, Бялые? Что ты ответил, как объяснил?
– Они начали спрашивать, мол, правда ли, что Лис запрещает или, по крайней мере, советует не вступать в партию, проповедует ограничение контактов с государством, не разрешает делать прививки и разучивает с ними песни, которые запрещены в Союзе.
– Это серьезные обвинения. Даже не знаю, как…
– Сам не понимаю.
Олег Евгеньевич сел на стул через двадцать минут.
Жанна села на диван через двадцать пять минут.
Я говорил про теплые отношения, про любовь, про тактильное. Они не знали такого слова, но лица разгладились, успокоились.
Я, говорил, остался без матери в шесть лет.
И посмотрел на Жанну, которую в первую же минуту перестал называть про себя Анжеликой.
Я остался без матери в шесть лет, ну, в интернат в родном городе отправили. Там пробыл четыре года. Это был маленький интернат, персонала не хватало, ну и расформировывали потихоньку – кого-то в семьи пристроили, ну а я уже большой был, кто возьмет? И хлипкий, замкнутый. Направили сюда. Я даже поверить не мог радости, пока ехали – думал, что будем в море каждый день купаться, но привозили буквально пару раз в месяц, и то когда со сменой воспитателей везло. Потому что они ведь, ну, нас за свои деньги везли, даже лимонад могли купить.
Радости… Радости-то настоящей так и не научился. Даже через четыре года. Даже через десять лет.
И знаете, меня там никто никогда не касался. А так иногда хотелось, чтобы – просто, по-матерински, по-настоящему… Но кому нужен пацан с вечными корками возле рта, сыростью под носом, подстриженный коротко и некрасиво?
Помолчал, выждал.
Про Наташу не сказал.
И кем бы я был, если б сказал?
Про гонорейного тоже не говорил, и в этой легенде простые корочки возле рта были, а не мерзкие, болючие прыщи, за которые все –
Олег Евгеньевич неуютно ерзает, осматривается:
– Ну нам очень жалко, что вы переживали такое в детстве, но как связано…
Качаю головой, делаю вид, что ищу носовой платок. Вон и Жанна уже носом хлюпает.
– Так связано, что, когда в моей жизни появился Алексей Георгиевич, все изменилось. Мы стали плавать, ходить по земле, есть виноград, и это была настоящая жизнь, он немного научил играть на гитаре, а сейчас играю прилично, в компаниях не стыдно…
– А вы в армии служили, Алексей? – перебивает Олег Евгеньевич.
После аварии не было мне, конечно, никакой армии, только про аварию никому не рассказываем.
Врожденный порок сердца, говорю, неоперабельный. Обычно с таким не доживают до сорока.
Ты еще скажи – до тридцати пяти, шепчет голос, нашептывает, вроде как с пленки остановившейся аудиокассеты, но «Протон» выключен, нарочно посмотрел, а голос на тенорок Лиса похож, его протяжные, выверенные интонации. Скажи – до тридцати, чтобы эти пожалели. Как они пожалеют, дурная твоя башка, если собственного ребенка не пожалели, выдернули из лагеря к престарелой родственнице, у которой пахнет не стертой с полок пылью, трехдневной солянкой из холодильника, водой, натекшей с туфель в прихожей. И вот это – из-за любви?
Не надейся.
Надо по-другому разговаривать, но не умеешь.
Но невозможно было представить, что при Лисе кто-то из нас уйдет в армию. Он все сделает, чтобы этого не произошло.
– Надо же. – Жанна качает головой. – А я подумала: и чего вы такой худой?
– Хватит, – сконфуженно шепчет мужчина, – Жанна, ну ты что говоришь.
– А что такого? Подумала и подумала, ничего же плохого.
– Поэтому мы решили придумать такое место, где всем детям достанется много любви. И мы не предлагаем никакой альтернативы пионерии, конечно, – мы помогаем девочкам и мальчикам, которые, ну, не как все, лучше адаптироваться к этому миру. Жить в таком месте, где их будут любить. Мы же просто подразделение Дома пионеров, такой лагерь, если хотите…
И вот тут мне пригодилась Аленка.
– Знаете, – вдохновенно продолжаю, – вот у нас была девочка с ДЦП, ей были противопоказаны обычные ребячьи развлечения, то есть она просто не могла… Но Алексей Георгиевич занимался с ней, прямо держал в воздухе, чтобы она могла побыть в вертикальном положении. А она тяжелая была, плотная. Вот так.
Красиво.
Я красиво вышел на эту фразу, правда? Стоило бы записать на кассету поверх «Героя асфальта» и включить Лису, тем более что ему и эта группа не очень понравилась. Это что у него, классический вокал такой? Только и сказал. По-моему, совсем не похоже на классический вокал. Но ведь красиво звучит, разве нет? И наплевать, у кого там какой вокал. Все равно что в лицо слишком пристально всматриваться – оно тебе уже понравилось, а ты все равно думаешь: точно ли кожа такая гладкая и белая, ровный ли нос, не слишком ли заметна вот эта маленькая, непокойная, уж слишком вырисовывающаяся теперь горбинка?
Не держал он никогда Аленку на руках. Это и невозможно было, и даже опасно – тогда нужен был кто-то, кто еще ее голову придерживал, но я не упомянул: рассчитывал на картинку, на эффект, на жалость рассчитывал.
Вот они уже и переглядываются, садятся спокойнее, раскованнее.
– Так что я и любым проверяющим объясню, что никто детей не обижает, никто не прививает им ничего идеологически сомнительного, ну они же вечно про идеологически сомнительное говорят. Просто интернатских много, они хотят сердечного общения, они до внимания взрослых голодные, а домашним детям – странно, непривычно, ну, они же и дома довольно видят любви. Я и комнату политпросвещения покажу, и библиотеку с соответствующей литературой. У нас же все это есть.
У нас ничего подобного в жизни не было, Лис бы просто выкинул.
Жанна беспокойно ерзает.
Хочет, конечно, чтобы все неправдой оказалось, уже вижу. Хочет уйти, утащить мужа. Неужели переборол? Не радуйся, не радуйся, рано. Еще немного. Пока они не вышли из квартиры. Не подтвердили, что никакой другой проверки не будет.
Бялые улыбаются тоже.
– А когда милиция придет? А то мне тоже скоро в лагерь ехать надо, нехорошо Алексея Георгиевича одного бросать, на нем одном все пацаны…
– Да что, – машет рукой отец Вани, – не вызывали мы никого, сами хотели сперва узнать. Узнали, а Ванька… ну ты его и неженкой вырастила, получается. Не может сам минутку подумать, поставить себя на место детдомовцев.
Он встает, стряхивает с рук невидимое, не смотрит на жену.
Ванька, Ванька. А он никакой не неженка вовсе – как подтягивался, а! Но теперь его никто не ждет обратно. Даже не представляю, как бы мог появиться.
Мы не злопамятные, нет.
Просто –
Бялые уходят, извиняются даже, что не разулись. Но у меня тут нечего разуваться; да и Лис никогда.
Через двадцать минут заходится в плаче телефон в коридоре – вздрагиваю, не привык, только полгода назад провели. Не хочу брать трубку, хочу наконец-то позавтракать, разогреть тушенку, отрезать хлеба. Иногда ловлю себя на том, что скучаю по интернатским завтракам – каша, яйцо, масло на белом хлебе; иногда без масла.
Телефон все звонит.
Ну что, господи, что вам еще от меня?
Да, алло, кто это?
Там голос Лиса, бесцветный, далекий.
– Они ушли?
– Да.
– И что?
– Ничего.