class="p1">– Лешк, не зли меня. Что – ничего?
– Они никого не вызвали, никакой милиции с собой не привели, никакой проверки не обещали вызвать. Все хорошо.
– Да? А Ваня?
– Не знаю, наверное, его вернут в лагерь, если захочет. Вообще об этом не говорили.
– Нет, Ваню в лагерь… Не надо. О чем же вы говорили тогда?
– О любви.
– Ну-ну. Когда успокоишься и будешь способен к нормальному диалогу – позвони тете Наде, я здесь.
– Ты же в лагерь шел?
– Ну да, а вдруг туда нагрянут? Мало ли, что они сказали, что проверки не будет. Я велел Айтугану некоторые бумаги сжечь, на всякий случай. То есть что говорю – этот самый случай очень скоро будет. Ты вообще соображаешь, что говоришь? В любой момент могут, я прямо не верю, что это все так просто закончится.
– А там кто остался?
– Айтуган. Я же говорю.
– И все?
– Про Даню ты знаешь.
Блин.
– Слушай…
Айтуган – мрачный, его не очень любят дети, не обращаются. Нельзя было на него одного оставлять весь Верхний лагерь. В Нижнем свои старшие, особо не знаю их даже.
– Ты слышал, что я сказал.
– Да. Но не понимаю, что ты делаешь у тети Нади. Она что, плохо себя чувствует?
– Перезвони. Позже.
И короткие гудки, разбитая больная голова. Где-то должен быть аспирин, он же все время рассовывает по углам, точно лисица, – всегда должен быть, всегда, даже в гостинице, в поезде, ночью. Нашел в комоде, белые нетронутые упаковки, аккуратно сложенные друг на друга. Запил водой из-под крана, потом стал варить кофе в маленькой кастрюльке – турку Лис так и не достал, хотя обещал, ну ничего, главное, что сама баночка почти полная.
Допиваю кофе и перезваниваю, ах черт, конечно же, перезваниваю, куда бы я делся. Здравствуйте, тетя Надя, да, вернулся, нет, не очень холодно, не замерз в пальто, конечно, рад; а позовите Алексея Георгиевича, пожалуйста. Никуда он не мог уйти, он в своей комнате ждет звонка. Постучите, скажите. Пожалуйста.
– Нет там его, Лешка. Не заперто, и не в ванную ушел, нет, он всегда, если в ванную, полотенце со стула берет, а тут все на месте, верхней одежды нет. Может, к вам в лагерь поехал?
– Не мог, тетя Надя, он сейчас совершенно не мог поехать в лагерь.
– Может, к тебе пошел?
– Вряд ли.
– Ну Лешка, ну он же взрослый человек – может, я не знаю, хлеба понадобилось купить, сигарет? Я же не слежу, пусть ходит. А вернется – уверена, что скоро вернется, – так и скажу, что ты звонил, он скоренько и перезвонит.
Да, тетя Надя, да, скажите. До свидания.
Повесил трубку, вкус кофе горько растекся по языку, не стек глубоко, остался снаружи где-то.
Бежать, искать, метаться по холодному городу, отворачиваться от ветра – а может, и нарочно идти лицом, – чтобы наказать себя, почувствовав, что такое?
Заставляю себя остаться, замереть, открыть окно. Через час ты позвонишь снова, говорю себе вслух, через час ты перезвонишь и спросишь тетю Надю, вернулся ли он. И она скажет – да, вот буквально пять минут назад вошел, руки моет. Сейчас возьмет трубку.
И тогда ты выдохнешь.
Тогда уйдет горький привкус. Тогда можно будет сварить еще кофе – немного, щепотку, не перебарщивая, понимая, как он достался и что больше не достанется, – снова ощутить вкус.
Замечаю, что так и не убрал от порога гитару, – они видели, ничего не сказали, хотя из-за нее явно не будешь больше доверять человеку, и не помогут белая рубашка, пиджак, второпях выскобленные бритвой щеки.
Полчаса я разбираю вещи – в стирку и нет. Самому негде стирать, разве что-то маленькое в тазике, а чтобы замочить, оттереть как следует – нет. Потому ношу к тете Наде или в прачечную. Хочется чаще, но стыдно, неловко. А от Лиса никогда не пахло – может быть, потому, что тетя Надя ему стирает тоже, но только ему не надо ничего тащить через полгорода.
Полчаса я разбираю вещи.
Десять минут смотрю в окно, запрещая себе думать, что он просто придет и появится под окнами – не войдет в подъезд, остановится, осмотрится. Но никто не приходит, только какая-то девчонка с собакой вышла, не отсюда, не из нашего дома.
Десять минут.
Десять минут.
Бегу к телефону – да, да, я, скажите… Нет, не приходил. Да что ты волнуешься, Лешка. Глупый, глупый ты человек. Сейчас и я разволнуюсь, а в моем ли возрасте… Что-то и сердце встряхнулось. Все, хватит тебе. Сходи водички попей.
И глотаю глупую теплую воду из чайника: вспомнил, что водой из-под крана можно только таблетки запить, если ничего больше нет, а все время пить нельзя. В интернате были такие истории – потом в боксах лежали, маялись животом. Одного так и вовсе в инфекционку отвезли. Теплая вода немного смывает, разжижает застрявший вкус кофе, но не меняет совсем.
А если таблетки – Лис говорил – ничего не произойдет страшного. Выходит, что крайняя необходимость оправдывает: сейчас – крайняя.
Еще полчаса собираюсь и выхожу на улицу.
Начинается дождь, падает на сухие клумбы.
И конечно, его не оказывается в лагере, Айтуган мрачный, говорит – нет, не знаю, не приходил, утром еще собрал вещи, документы. Сказал – мол, встречусь еще с Лешкой, попрощаюсь, на остановку пойду, дождусь его там. Думал, ты знаешь. Выходит, что не дождался, не попрощались?
– Выходит. Так что же, он с вещами был? Не было вещей. Я бы заметил.
– Ну слушай, ты же знаешь старину Лиса, положил аккуратненько, можно сказать, заныкал – и не видно ничего, не найти по следам. – Айтуган слабо улыбается, но резануло заныкал – это другое слово, не его, не лисье.
И вот теперь чуть понятнее, почему мы с Айтуганом не дружили особенно, так, переглядывались: а просто он все это время думал о Лисе не так.
– Так ты говоришь – документы забрал? Зачем?
– Думал, может, билет на поезд покупать? Или еще куда надо. Может быть, опять проверка какая. Думал, ты знаешь.
– Я ничего не знаю, я приехал утром. Он не говорил ничего. Блин, как же так не говорил? И где были вещи – под столом? Как же это я не смотрел.
– Ну хорошо, зачем так кричать? Детей напугаешь.
Оглядываюсь: и верно, не одни.
Документы забрал? Что же, и он тоже документы забрал?
А с кем он поехал? Может быть, с тем, кого буквально несколько часов назад обвинил в предательстве? И никому не скажешь, не спросишь. Айтуган не поймет, скажет только, нахмурившись: может быть, и поехали куда вместе по срочным делам, скоро вернутся, а тебе какое дело?
Ведь он же оставлял инструкцию на такой случай, неужели не помнишь?
Он?
Инструкцию?
Не хочу никаких инструкций, хочу, чтобы он вернулся, сегодня, сейчас –
– Тише, я же говорил про детей. – Он так спокойно говорит, чтобы меня отрезвить, одернуть. Дети, здесь дети. Вот мы ради чего.
* * *
– Каких детей? Разве вы среди детей стояли, у вас не было, ну, домика вожатых?
– Мы не называли себя вожатыми, какие мы… Он считал, что мы вообще никого не ведем, а просто вместе, наравне.
– Так и заблудиться можно. Ты нашел его?
– Нашел, да. Через полгода.
И я бы продолжал любить его – и удивляюсь, что не сошел с ума тогда, январским промозглым днем, было, наверное, плюс шесть градусов, по ощущениям, – бил ветер сквозь кожу, доставал до сердца. Сейчас я в тоненькой ветровке могу пойти, и это будет весна. И свихнуться должен был тогда – когда обежал всю улицу Фрунзе, всю улицу Горького, потом спустился к причалам, засмотрелся на корабли, замерз еще сильнее, поднялся в город, где долго-долго ходил по улицам, заглядывая во дворы, проверяя магазины и парикмахерские, где взрослые незнакомые мужчины сидели в черных замусоленных накидках, оставляющих голыми только черно-седые головы и странно узкие кисти рук, как будто они не на стройках работают, не на маяках, а где-то в хорошем, легком и непривычном месте.
Его нигде не было, и нигде не было меня.
Вскоре пошел мелкий острый снег – кажется, впервые за много-много лет метеонаблюдений.
Он не растаял к вечеру, никогда больше не таял.
Загорается надпись Елена, она меньше стала, неотчетливее.
С начала июня тридцать четыре градуса, тридцать пять, а в воздухе влажность, дышать тяжело. Сплю на полу, на тоненьком тюфяке, а вообще стараюсь в палатке – она шикарная, двухместная, мне там свободно, хорошо. Не закрываю полог, не трогаю молнию, не ходят чужие, раз одного парня поймали на воровстве – что-то свои сделали, даже и не знаю. Но это еще при Лисе, а теперь