Когда, узнав свой род, Эдип уверился,
Что в преступленьях, предреченных судьбами,
Повинен он, и сам же осудил себя,
Поспешно в ненавистный он ушел дворец.
Так лев ярится на равнинах Ливии
И грозно рыжей потрясает гривою.
Лицо ужасно, взор мутит безумие,
То стон, то ропот слышны; по спине течет
Холодный пот; угрозами бушует он,
Боль глубока, но через край уж хлынула.
Себе он сам готовит участь некую,
Своей судьбе под стать. «Что медлишь с карою? —
Он молвит. — Сердце пусть пронзят преступное,
Жизнь оборвут огнем или каменьями!
Где тигр, где птица хищная, которая мою утробу выест?
Что же, дух мой, медлишь ты?»
К лицу поднес он руки. А глаза меж тем
Недвижно и упорно смотрят на руки,
Стремясь навстречу ране. Искривленными
Перстами в очи жадно он впивается, —
И вот с корней глубоких сорваны,
Два шара вниз скатились. Но не отнял рук
И раздирал ногтями все упорнее
Пустых глазниц он впадины глубокие,
Все меры перешедши в тщетной ярости.
Тут запел хор:
Нас ведет судьба: не противься судьбе!
Суета забот не изменит вовек
Непреложный закон ее веретен.
Все, что терпим мы, смертный род, на земле,
Все, что делаем мы, свыше послано нам.
Первый день нам дает и последний наш день.
Не в силах бог ни один изменить
Роковые череды, сцепленья причин.
Для любого решен свой порядок:
Его не изменит мольба. Перед судьбою страх
Многим пагубен был: убегая судьбы,
К своей судьбе приходили они.
Чу, стукнула дверь. Вот входит он,
Не видя дня, не ведомый никем,
Трудным шагом бредет.
Из-за спин хора появился царь Эдип. Вид его ужасен. Белая тога в крови. На голове лавровый венок. Глазницы его пусты. Его вид заставил Пилата содрогнуться.
Эдип:
Все кончено ко благу; отдан долг отцу.
Как тьма отрадна! Кто из небожителей,
Смягчившись, мраком мне окутал голову?
Появилась преступная в кровосмешении жена и мать Эдипа Иокаста.
Иокаста:
Сыном ли назвать тебя?
Колеблешься? Ты сын мой! Стыдно сыном быть?
Молчать не надо! Что глазницы полые
Ты отвращаешь?
Эдип:
То голос матери!
Все, что свершил я, тщетно. С ней встречаться вновь —
Нечестье…
Иокаста:
В чьих винах рок виновен, неповинен тот.
У прокуратора от этой сцены испортилось настроение.
— Уйдем, Галл. Мне тошно это слушать, хоть автор и Сенека. Уж лучше что-нибудь из Аристофана, чем умножать печаль.
— Ты прав, Пилат. По мне, комедии куда как лучше. Знаешь, о чем я думаю?
— Интересно, о чем?
Пилат с интересом взглянул на гостя: он знал, что Галл — отнюдь не Сенека. Галл сказал:
— Я думаю, глядя на тебя, Пилат, что ты сильно изменился с римских времен. Иудеи на тебя плохо повлияли… Сколько ты уже здесь правишь? Лет пять, пожалуй?
— Семь.
— Семь лет! Семь — роковое число!
Пилат поморщился:
— Вот и ты про рок… И дался вам всем этот рок… Хотя в него я верю. Сенека предупреждал меня перед отъездом из Рима: «У человека одна свобода: добровольно принять волю рока». Он шутил: «Человек подобен собаке, привязанной к повозке; если собака умна, она бежит добровольно и счастлива, если же она упирается, садится на задние лапы и скулит, повозка тащит ее». Не уподобиться бы той собаке…
— Да ты совсем расклеился, Пилат.
— Дела расклеили.
— Не в веру ль иудейскую, игемон, хочет обратиться? Не слышу, чтоб у Юпитера просил защиты. Ни разу не поклялся Зевсом. Уж не еврей ли ты, Пилат Понтийский? Ха-ха, — засмеялся Галл.
Утром Домиций Галл собрался в дорогу. Из опочивальни спустилась во двор проводить гостя и Клавдия Прокула. И опять упрямая женщина заговорила про свой сон.
— Ничего не могу с собой поделать. Опять видела тот же сон. Не понимаю. Чего они ко мне привязались, эти сны? Видела, как Пилат совершает неправый суд над молодым иудеем. Отправляет его на распятие.
— И что же дальше? — заинтересовался жизнерадостный Домиций Галл.
— Дальше не разглядела. Дальше закричал павлин, и я проснулась.
Пилат, которому до смерти надоели сны супруги, остановил ее:
— Оставь свой сон. Вот, уезжает друг. Можно сказать, последний. Римские друзья перебиты. Остался один Сенека. — И, обращаясь уже к Галлу, спросил: — А почему не тронули Сенеку?
— Я думаю, он откупился. Сенека, хоть и философ, но капиталец собрал. И не малый. Вот и расплатился, с кем надо.
Клавдия Прокула не утерпела:
— Это ты, Пилат, у нас философ-бессребреник. Моль весь подвой на плаще съела. Стыдно на людях показаться…
— Так научил меня жить Тиберий. Служить державе, а не лицам и не стяжать чрезмерно.
— Пусть бы он себя научил так поступать, — беззлобно заметил Галл. — Мне горестно оставлять тебя в такой печали. Но служба не ждет. Как еще посмотрит Вителлий на то, что я сначала к тебе заехал?
— Скажешь — в Риме грибами объелся, занемог, — посоветовал Пилат. — Там ведь часто такое случается. Скажешь, что неделю отходил у Пилата.
Повернувшись к жене, Пилат попросил:
— Подбери Вителлию какой-нибудь подарок. — И со значением добавил: — От Пилата.
— Вот это ты правильно придумал, игемон.
В этот момент от запертых ворот резиденции к Пилату подошел центурион:
— Прокуратору Понтию Пилату радоваться! Прибыл гонец из Иерусалима. Первосвященник приглашает игемона на иудейский праздник Пасхи в день четырнадцатый весеннего месяца нисана.
Клавдия Прокула неопределенно покачала головой. Пилат поджал губы. Галл не очень понимал, в чем проблема: ему, военному трибуну, командиру легиона, были чужды подобные сантименты. Галл был истый римлянин. А Пилат, на свою беду, был еще и философом. Галл не вникал в тонкости, хотя и мог бы при необходимости и вникнуть. Но солдату нельзя расслабляться.
Галл только спросил:
— Поедешь?
— Тягостно мне туда ехать. Пошлю на праздник трибуна. Пусть едет Луций Руф. Он смотрится как цезарь!
Мудрый Галл покачал своей породистой римской головой:
— Я бы подумал на твоем месте, Пилат. Как я понимаю, на празднике будет царь Ирод Антиппа и по протоколу должен быть прокуратор, а не трибун. Ты же сам только что говорил, что стал больше дипломатом, чем солдатом… И вообще, чем меньше ты будешь сейчас беспокоить Рим, тем меньше шансов, что репрессии по друзьям Сеяна затронут тебя.
— Все это я понимаю, — морщась, сказал Пилат. — Но не лежит у меня душа встречаться с Каиафой. Не лежит душа, вот и все. Ты понимаешь, Галл, что это такое: не лежит душа?