– Да ты отъявленный пессимист.
– Нет, Пас. Просто мир кажется мне все более и более хаотичным, нестабильным, уязвимым. Люди сходят с ума, климат совсем обезумел.
Ее взгляд застыл: она уже отрешилась от меня. Отхлынула, как волна, ушла в глубь себя.
Нет, это был не страх. Просто я слишком хорошо знал, чего не хочу, вот и все. И теперь виню ее за то, что мне приходится сесть в этот самолет. Пункт назначения указан над стойкой. Карима берет микрофон и объявляет начало посадки. Мне страшно потому, что я думаю о тебе, Эктор. Кем ты станешь, когда вырастешь? В какую сторону повернется мир? Надежно ли ты будешь вооружен против зла? Во что превратится культура, к которой я пытаюсь тебя приобщить? А красота? А сам человек? Неужели со всем этим уже покончено?
Мы опоздали на ужин к Тарику, и, представь себе, она посмела заявить, что это из-за того, что мне вздумалось заняться с ней любовью. Она торопливо набросила прямо на голое тело запахивающееся платье с рисунком, напоминавшим малахитовые узоры. Тарик давал этот ужин в честь великого переселения народа, причастного к искусству, в Венецию, на всемирную выставку Illuminazioni. Там он выставлял и две фотографии Пас.
Венеция, памятный альбом Красот Старого Мира… В нашей «Книге о том, чему суждено исчезнуть» Венеция не упоминалась. И не без причины, ибо наша пара – исчезла.
Венеция распахивает двери
Мы ездили туда дважды в год, осенью и весной, чтобы полюбоваться этим союзом воды и камня при двух разных освещениях, при двух температурах. Мы обожали этот город, свернувшийся кольцом, как итальянское фисташковое мороженое, обожали лагуну с ее красками. У нас было там два любимых места – небо, в котором солнце вспыхивает и осыпает золотой пылью фронтоны дворцов, и бутик Missoni на calle[85] Валларессо, где я купил ей это великолепное платье с затейливым узором из ломаных линий сочного синего и изумрудного цвета.
Раз в два года все, кто на нашей планете именовал себя художником, критиком, коллекционером и любителем искусства, встречались в городских садах и в сердце крепости под названием Арсенал (где Венецианская республика некогда строила свои галеры), чтобы восхвалять или поносить новые произведения. Эту международную выставку организовывал комиссар биеннале, менявшийся каждые два года. В нынешнем году там должны были выставить две фотографии твоей матери[86].
И вот нате вам – Пас отказалась туда ехать! А ведь она была почетной участницей, и ей не за что было краснеть перед мэтрами вроде Джеффа Кунса или Такаси Мураками[87]. Цена ее фотографий, конечно, не сравнимая с котировками этих двух tycoons[88] от искусства, тем не менее выглядела довольно внушительной в стратосфере рынка, и добавлявшиеся нули, точно воздушные шарики, из месяца в месяц возносили ее все выше. Я даже увидел ее пляжи на постерах в метро…
– Меня заранее утомляет, – объявила она, – эта мерзкая игра, где все друг друга едят глазами и соревнуются, кто вылакает больше коктейлей и скажет больше гадостей уже после пары «беллини». Ты-то этого не знаешь, потому что не выставляешься. Во всех смыслах этого слова.
– Но там будут Лорис и Адел, – сказал я, назвав двух ее друзей-художников, чтобы переубедить эту упрямицу. – Ты ведь жаловалась, что вам никак не удается встретиться.
– Предпочитаю видеться с ними в других местах. А в Венеции все дуреют – и они, и я – от этой чертовой Игры.
Это было выражение Лориса Крео, одного из самых талантливых французских художников. И одного из ближайших друзей Пас. Он говорил об артистических кругах как рэперы – об индустрии рэпа: «Гейм». То есть Игра, в которой участвуют, чтобы прорваться в первый эшелон. Игра, построенная на стратегии маркетинга, контрактах, трансферах, сенсациях и шоу.
– Это же всего несколько дней. Тебе нужно быть там, чтобы рассказать о своей работе, повидать людей. Ведь туда попали два твоих пляжа, это не пустяк.
– Мне надоели эти пляжи. Я хочу избавиться от бессмыслицы, в которой увязла по твоей милости.
Она имела в виду мою статью. Хорошо, пусть это была бессмыслица, но после нее фотографии Пас получили широкую известность. И потом, статья же вышла два года назад. Пас оказалась очень злопамятной.
Итак, она отказалась ехать в Венецию. За неделю до начала биеннале Тарик все еще пытался ее уломать, и этот прием, устроенный им в роскошной парижской квартире, расположенной над галереей, был его последним шансом. В тот вечер Тарик – высокий, очень представительный, в круглых очках на длинном лице – надел белый галстук, заляпанный цветными пятнами и полосами, которые намалевал кисточкой его пятилетний сын. Нам уже подали десерт. Вино, а за ним и шампанское расшевелили гостей, оживив застольную беседу. Один издатель спросил: «Вы находите, что эта роспись имеет отношение к искусству?» Тарик поднес к губам ложку лимонного мороженого и ответил: «Знаете, что говорил Пикассо? „Я потратил целую жизнь, чтобы научиться писать, как ребенок“». Мне очень нравился Тарик – он не страдал пороками своей касты. Начинал он как мелкий торговец литографиями, ходивший с ними по домам, и охотно вспоминал сей факт, зная, что этим лишь добавляет привлекательности своему имиджу.
Одна из дам, супруга банкира, осмелилась на банальное высказывание: «Кто-нибудь из вас одобряет людей, которые говорят о модном художнике, например о Бюрене или о Твомбли[89]: „Да мой четырехлетний сын лучше нарисует!“? Впрочем, о Бюрене так не скажут, он хотя бы способен провести прямую линию!»
Все рассмеялись, кто искренне, кто нет. Кроме Пас, которая промолчала, продолжая пить бокал за бокалом. Я поглядывал на нее, опасаясь худшего. «Если вы хотите сказать, что в современном искусстве есть большая доля детскости, тогда вы правы, – ответил Тарик. – Джефф Кунс, в частности, всегда на это ссылается. Он утверждает, что давно пытается уловить тот момент нашей жизни, когда никто не мучается сомнениями, никто никого не судит, когда можно просто жить, принимая мир таким, каков он есть, и все вещи – такими, какие они есть. Он даже сформулировал определение искусства, которое я нахожу замечательным: „Искусство – это непрерывная попытка избавиться от страха“».
И вдруг раздались аплодисменты. Медленные, размеренные аплодисменты. Это была Пас.
– Браво, Тарик! – сказала она, хлопая все медленней и медленней, до полной остановки, словно заяц в телерекламе моего детства, прекращавший бить в барабан, как только истощалась его батарейка. Над столом повисла тишина. Тяжелая, почти осязаемая. – Браво, Тарик! – продолжала Пас. – Ты очень красиво высказался. Правда, эти распрекрасные речи о творческих личностях и об искусстве слегка занудны. Все их произносят, и все ошибаются. Оставьте вы нас в покое. От этих речей уже тошнит.