Глядит на Раймона Альфаро Арнаут Каталан, противен Каталану Раймон Альфаро. Все в нем противно – и одежды яркие, и лицо юное, красивое, спесивое. Мнит о себе высоко, смерти боится, Бога – нет.
Глядит Этьен Сен-Тибери на Раймона Альфаро и думает о святом Папуле: трудился первый епископ Лорагэ в поте лица своего, но сколько же плевел на поле его взошло! И поди их выкорчуй, когда корни у них – до сердца земли, а стебли – в жгучих колючках…
А приор – тот сразу на всех глядеть пытается, чтобы уладить дела как можно лучше и ко всеобщему благу.
– Зачем в аббатство? – говорит приор. – Это очень далеко от города. Людям придется тратить целый день, чтобы добраться до трибунала. Это нехорошо.
– В самом деле, – любезно соглашается Раймон Альфаро. – Что ж, я готов предоставить свою резиденцию.
Резиденция у внука Раймона Тулузского большая – самый красивый дом в Авиньонете; на склоне холма стоит, недалеко от городской стены. Не дом, а маленькая крепость. Окна щедро рассекают стены; однако обращены они лишь к центру города и больше похожи на бойницы, за исключением одного. Есть и подвал – правда, не обессудьте, там заложены винные бочки…
Вошли. Тотчас засуетились, забегали слуги – Раймон Альфаро только бровью на них повел.
А после распрощался со святыми отцами и, откланявшись, вышел.
***
Уж конечно умел Раймон Альфаро и читать и писать! И для того письма, что яростно царапал на клочке пергамента, нотария звать не стал. "Брат! – звал Раймон Альфаро. – Беда у меня, брат!.."
И взмыл в синее небо почтовый голубь, сделал круг и, сверкнув, исчез. И накрыла его тень далекой Горы.
***
Пока Робен и Фома вместе со слугами перетаскивали столы и скамьи, пока лишали комнаты суетных украшений, сердясь на то, что и креста у себя на стене Раймон Альфаро не держит, Каталан с Этьеном и Писакой разложил книги с записями. Что время даром терять! Через два дня начнется работа, не до разговоров станет.
Думали оставить в Авиньонете постоянный трибунал, не выездной; для того и назначены Писака с архидиаконом Лезатой; а Каталан, Фома и Этьен предполагали вернуться, передав дела, в Тулузу.
Пальцем по книге водя, показывал Каталан Писаке, как расплетаются сплетенные заговором нити. Называл имена – Вильнев, Сейссак, Моссабрак, Роэкс… Все эти семьи – из Лорагэ; любой из них вырос в ереси и коли не сам еретик, то уж наверняка многих еретиков знает.
И тоска стояла в глазах Каталана, ибо видел перед собою бесконечные горькие труды, и представлялось ему, что искоренять зломыслие в Лорагэ – все равно что бить мотыгой пересохшую землю.
А Писака – еще свежий, трудами этими еще не иссушенный, не изнуренный. И втайне жалеет его Каталан: с какой охотой, с каким усердием вникает в суть дел Писака. Не догадывается, какой ад придется в грудь принять да так и жить с этим адом до самого смертного часа.
***
И второй голубь взлетел из широких смуглых ладоней Раймона Альфаро, но улетел недалеко, ибо из иной голубятни происходил, нежели первый: посылал весть Раймон Альфаро верному своему человеку, под рукой которого ходило еще несколько десятков верных людей, все отменные воины. Ибо незачем держать все силы на одной Горе; куда лучше, если рассыпаны они по всей Лорагэ и готовы воспрять по первому зову, свежие, полные сил, не уставшие после долгой дороги.
А первая птица уже на полпути к Горе…
***
До Вознесения оставались ночь, день и еще одна ночь.
Всего-то день прожит в разлуке с Тулузой, а Фома уже томится по своему монастырю. Робен молчит и не ропщет, делает, что велят, а в остальное время бродит по роще невдалеке от Авиньонета, либо спит. Писака с Каталаном книги разбирают, имена заучивают. Лезата обдумывает проповедь – ему поручено объявить на торжественной мессе по случаю праздника об открытии в Авиньонете постоянного трибунала инквизиции.
Мучается архидиакон Лезата. Какие слова найти, чтобы проникли в души, прожгли их, заставили людей устыдиться и покаяться?
И сказал опечаленный Лезата:
– Да простит мне Господь, брат Фома, но я близок к отчаянию. Какое бы слово ни взял, всякое кажется мне жалким.
И ответил ему Фома:
– Дивлюсь тебе, Лезата. Слово – это Бог, а ты дерзаешь называть его "жалким".
***
И ожила Гора. Издали посмотреть – разверзлось таинственное чрево земли; а если быть одним из тех, кого она исторгла, то и чуда никакого не заподозришь: влетел голубь в руки хозяина, трепеща крылами и надувая перья на нежном горле, и услышали на Горе братья далекий зов Раймона Альфаро: "Беда у меня!"
Взяли коней и помчались по долине – славные рыцари, добрые катары, но не "совершенные", а верные; верным же, в отличие от "совершенных", дозволялось и вкушать мясо, и наслаждаться женщиной, и проливать кровь.
***
Ночь на Вознесение была теплой и звездной. Тихо фыркали лошади, шевелилась над головою черная листва, а в груди сжималось и летело неугомонное сердце.
И сказал Альфаро своим всадникам – а набралось их чуть менее сотни, считая и тех рыцарей, что извергла Гора:
– Пора!
Вышли из рощи и двинулись к Авиньонету – шагом, а хотелось бы – во весь опор. Вот и город; церковный крест на вершине холма выделяется на небе, будто хочет перечеркнуть звезды.
Ворота в эту ночь держали открытыми. Спросили только:
– Кто идет?
– Альфаро! – отозвался один из рыцарей, что примчался на зов из Монсегюра.
А другой в один голос с ним крикнул:
– Раймон!
Назвал с юности любимое имя – будто весь Авиньонет обласкал.
Внук же Раймона Тулузского промолчал.
Вошли в город, рассыпались по улицам. По знаку Альфаро, десяток воинов спешились и побежали следом за ним к резиденции – благо недалеко от стены она стояла. Не на битву шли, на бойню, и потому только легкие кольчуги надели. Легко бежалось.
Легко и в дом проникли – всего-то дверь пнули; незаперта оказалась. Хоть и дал Раймон Альфаро инквизиторам стражу, но позаботился и здесь верных себе людей поставить.
В доме темно; да только кто, как не Альфаро, свой собственный дом знает! Ворвался первым в ту комнату, где монахи спали, и не глядя кому-то из них первый удар нанес – не мечом, древком короткого копья. Ощутил только, как живое под ударом содрогнулось.
Кто-то крикнул не таясь:
– Света!
На другом конце комнаты вдруг вспыхнул факел.
Святые отцы повскакивали – на полу спали, вповалку, как бродяги; и приор с ними оказался – задержался, должно быть, за разговорами. Что приор здесь – то худо; но рассуждать уже некогда. Время стронулось с места и бешено помчалось вскачь.
Альфаро ногой перевернул на спину того, кто подвернулся под древко; оказалось – сам Каталан. Вся левая половина лица у инквизитора кровью залита, и так-то некрасив был, а теперь совсем уродом сделался.
– Бейте их! – закричал Раймон Альфаро сам не свой, видя, что прочие мешкают. В свете огня был Альфаро нечеловечески красив, точно одет вдохновением смерти.
Приор заметался – понял; к окну бросился – а за окном голоса и факелы; к двери кинулся – но на лестнице стучат сапоги. И робкий Робен, видя, как тянется к приору рука с ножом, закрыл его собой. Робена щадить не стали – на колени повергли и, за волосы взяв, перерезали ему горло.
Тогда Этьен Сен-Тибери раскинул руки, собирая остальных монахов к себе, и закричал во все горло:
– Te Deum laudamus!3
И все монахи, кто жив еще оставался, и приор, прибились к Этьену и стали вторить ему:
– Te Dominum confitemur!4
Сперва вразнобой, неловко голоса их звучали, но как-то очень быстро сладились. Даже Фома, который и вообще петь не умел, ухитрился в тон со всеми попадать.
А у Этьена лицо страшное, глаза распахнуты, волосы разлохмачены.
– Tu devicto mortis aculeo, aperuisti credentibus regna coelorum!5
– Что стоите! – в исступлении крикнул Раймон Альфаро. – Убейте их!
И отобрал у Этьена архидиакона Лезату, а тот, глядя ему в глаза, все пел и пел, покуда нож не полоснул по горлу.
И кричали убийцы на своем страшном, на диком своем языке:
– Va be! Esta be!
Казалось – вечность истребляли монахов и бедного приора, а оказалось – совсем недолго; дозорный едва успел от ворот доскакать и крикнуть , что в городе спокойно.
Тело Робена вышвырнули в окно – услышать, как отзовется ликующим ревом Авиньонет.
Затем бросились искать книги инквизиторов – со списками имен и протоколами допросов. Выпотрошили заодно и кошели, забрали серебряные сосуды, взяли золотую цепь, что была у архидиакона, вырвали библию из серебряного оклада с рубинами – оклад взяли, книгу бросили. А маленький молитвенник в простом переплете, что хранил при себе Каталан, даже и в руки брать не стали – больно неказист. Да и зачем на Горе латинский молитвенник?
– Пора уходить! – сказали братья Раймону Альфаро.
И кричал Авиньонет:
– Раймон! Раймон!