Дальше пошло все гуще: «Мы придем к победе коммунистического труда! „, „Планы партии — планы народ! „, «Пятилетке качества четкий ритм! «, «Слава великому советскому народу, народу-созидателю! «, «Искусство принадлежит народу“, «Да здравствует верный помощник партии — Ленинский комсомол! «, «Превратим Москву в образцовый коммунистический город! «, «СССР — оплот мира во всем мире“, «Идеи Ленина вечны! «, «Конституция ССС — основной закон нашей жизни! «… Печенег, подъявший длань, печенег в очках над газетой, печенег, размножающийся с каждой минутой по мере движения к центру, все более уверенный, все менее потерянный, все более символизирующий все любимые им символы, все менее похожий на печенега, все более похожий на Большого Брата, крупнотоннажный, стабильный, единственно возможный… Наконец над площадью Белорусского вокзала возникло перед Лучниковым его любимое, встречу с которым он всегда предвкушал, то, что когда-то в первый приезд потрясло его неслыханным словосочетанием и недоступным смыслом, и то, что впоследствии стало едва ли не предметом ностальгии, печенежье изречение: «Газета — это не только коллективный пропагандист и коллективный агитатор, она также и коллективный организатор!“
Фраза эта, развернутая над всей площадью, а по ночам загорающаяся неоновым огнем, была, по сути дела, не так уж и сложна, она была проста в своей мудрости, она просвещала многотысячные полчища невежд, полагающих, что газета — это всего лишь коллективный пропагандист, она вразумляла даже и тех, кто думал, что газета — это коллективный пропагандист и коллективный агитатор, но не дотягивал до конечной мудрости, она оповещала сонмы московских граждан и тучи «гостей столицы», что газета — это также и коллективный организатор, она доходила до точки.
— Ну вот, кажется, сейчас ты наконец-то проникся, — улыбнулся Кузенков.
— Сейчас меня просто пробрало до костей, — кивнул Лучников. Гостиница «Интурист». На крыльце группа французов, с любопытством наблюдающая пробегание странной толпы: интереснейшее явление, этот русский народ, вроде бы белые, но абсолютно не европейцы. Злясь и громко разговаривая с Кузенковым, Лучников двигался прямо к насторожившимся швейцарам. Два засмуревших вохровца в галунах, почуяв русскую речь и предвкушая акцию власти, улыбались и переглядывались. А вы куда, господа товарищи? Увы, жертва вдруг обернулась хозяином: один из подозрительных русачков двумя пальцами предъявил с ума сойти какую книжечку — ЦК КПСС, а третьим пальцем показал себе за плечо — займитесь багажом нашего гостя. К тротуару уже пришвартовывалась машина сопровождения, и из нее моссоветовские молодчики выгружали фирменные сундуки. Второй же русачок, а именно тот, значитца, который гость, вообще потряс интуристовскую стражу — извлек, понимаете ли, из крокодиловой кожи бумажника хрусту с двуглавым орлом — 10 тичей! Крымец — догадались ветераны невидимого фронта. Этих они обожали: во-первых, по-нашему худо-бедно балакают, во-вторых, доллар-то нынче, как профурсетка, дрожит, а русский рубль штыком торчит.
— Шакалы, — сказал Лучников. — Где вы только берете таких говноедов?
— не догадываешься, где? — улыбнулся Кузенков. Он все время улыбался, когда общался с Лучниковым, улыбочка персоны, владеющей превосходством, некоей основополагающей мудростью, постичь которую собеседнику не дано, как бы он, увы, ни тщился. Это бесило Лучникова.
— Да что это ты, Марлен, все улыбаешься с таким превосходством? — взорвался он. — В чем это вы так превзошли? В экономике развал, в политике чушь несусветная, в идеологии тупость!
— Спокойно, Андрей, спокойно. Они ехали в лифте на пятнадцатый этаж, и попутчики, западные немцы, удивленно на них посматривали.
— В магазинах у вас тухлятина, народ мрачный, а они, видите ли, так улыбаются снисходительно. Тоже мне мудрецы! — продолжал разоряться Лучников уже и на пятнадцатом этаже. — Перестань улыбаться! — гаркнул он. — Улыбайся за границей. Здесь ты не имеешь права улыбаться.
— Я улыбаюсь потому, что предвкушаю обед и добрую чарку водки, — сказал Кузенков. — А ты злишься, потому что с похмелья, Андрей.
Кузенков с улыбкой открыл перед ним двери «люкса».
— Да на кой черт вы снимаете мне эти двухэтажные хоромы! — орал Лучников. — Я ведь вам не какой-нибудь африканский марксистский царек!
— Опять диссидентствуешь, Андрей? — улыбнулся Кузенков. — Как в Шереметьево вылезаешь, так и начинаешь диссидентствовать. А, между прочим, тобой здесь довольны. Я имею в виду новый курс «Курьера».
Лучников оторопел.
— Довольны новым курсом «Курьера»? — Он задохнулся было от злости, но потом сообразил: да-да, и в самом деле можно считать и новым курсом… после тех угроз… конечно, они могли подумать…
Стол в миллионерском апартаменте был уже накрыт, и вес на нем было, чем Москва морочит головы важным гостям:
и нежнейшая семга, и икра, и ветчина, и крабы, и водка в хрустале, и красное, любимое Лучниковым вино «Ахашени» в запыленных бутылках.
— Эту «кремлевку» мне за новый курс выписали? — ядовито осведомился Лучников.
Кузенков сел напротив и перестал улыбаться, и в этом теперь отчетливо читалось: ну, хватит уж дурить и критиканствовать по дешевке. Лучников подумал, что и в самом деле хватит, перебрал, дурю, вкус изменяет.
Первая рюмка водки и впрямь тут же изменила настроение. Московский уют. Когда-то его поразило ощущение этого «московского уюта». Казалось, каждую минуту ты должен здесь чувствовать бредящее внимание «чеки», ощущение зыбкости в обществе беззакония, и вдруг тебя охватывает спокойствие, некая тишина души, атмосфера «московского уюта». Ну хорошо бы еще где-нибудь это случалось в арбатских переулках — там есть места, где в поле зрения не попадет ничего «совдеповского» и можно представить себе здесь на углу маленького кадетика Арсюшу, — но нет, даже нот и на этой пресловутой улице Горького, где за окном внизу на крыше видны каменные истуканы поздней сталинской декадентщины, представители братских трудящихся народов, даже вот и здесь после первой рюмки водки забываешь парижскую ночную трясучку и погружаешься в «московский уют», похожий на почесывание стареньким пальчиком по темечку — подремли, Арсюшенька, пожурчи, Андрюшенька.
Встряхнувшись, он цапнул трубку и набрал номер Татьяны. Подошел десятиборец. Проклятый бездельник, лежит весь день на тахте и поджидает Татьяну. Месиво крыш за окном. Пролетела новгородская тучка. Ну и намешали стилей! Алло, алло… наберите еще раз. Он повесил трубку и облегченно вздохнул — вот я и дома: все соединилось, водка и дым отечества — это мой дом, Россия, мой единственный дом.