Профессор вышел на террасу. Внизу, насколько хватало глаз, берег тускло освещали ряды багрово-красных кострищ, и густой дым клубился вокруг них. Он вынул бинокль, поднёс его к глазам и всмотрелся в самую высокую из огненных могил, — деревянную башню, выложенную трупами от основания до вершины. Солдаты тщательно выполняли приказ, соблюдая неукоснительно страшную технологию смерти: слой дерева, на нём — слой мёртвых тел, опять дерево, опять тела, — и так до самого верха. В этом зловещем порядке можно было даже увидеть своеобразную дань уважения к смерти. И вдруг башня осела, провалилась внутрь себя, безжалостно перемешивая горящие останки людей и деревьев, превращая всё в отвратительное месиво, похожее на кучи дымящегося асфальта вдоль строящегося шоссе.
Больше никто не заботился о стройности башни. Управляемые людьми в костюмах химзащиты, двинулись бульдозеры; за ними шли машины, оснащённые ковшами и клешнеобразными захватами. Они сдвигали останки в мягкие, осклизлые кучи, поднимали их и бросали в огонь, а руки, ноги и головы, и даже трупы целиком, не помещаясь в ковшах, вываливались из них, усеивая собой землю вокруг. И в этот момент профессор впервые — потом таких случаев станет так много, что им потеряют счёт — увидел, как один из солдат повернулся и побежал, вызывая в памяти пожилого мужчины очередное клише — марионетка на верёвочках, безупречно разыгрывающая пантомиму необузданной паники. Перед тем, как сбежать, солдат вывалил трупы, которые должен был убирать, прямо наземь. Он остервенело отшвырнул прочь шлем и маску, сдёрнул защитные перчатки, и воздевая руки, помчался прочь, петляя, как загнанный, перепуганный заяц, в спасительную темноту, прочь от дымящейся груды. Не прошло и пяти минут, как его примеру последовали ещё с десяток глупцов. Профессор опустил бинокль, и горькая усмешка понимания искривила его рот. Пренебрежение к людям иной расы, осознание собственной как наилучшей, торжествующая радость принадлежности к высшей касте человечества, — ничего подобного этому знанию, этому чувству не наполняло жалкую душу и протухший мозг этих дрожащих юнцов. И даже то немногое, что, возможно, присутствовало, пожрал чудовищный рак, поразивший совесть Запада. Не мягкосердечие заставило их бежать прочь, а болезненно гипертрофированная сентиментальность, стремящаяся к позе и аффектации и презирающая реальность и действие. Люди с истинно добрым, сострадающим сердцем трудились бы этой ночью, не покладая рук, — никто иной не смог бы выдержать такого. За мгновение до того, как возвышенный юноша, наплевав на солдатский, человеческий и товарищеский долг, смазал пятки и драпанул со всех ног, взгляд Кальгюйе выхватил на мгновение из тьмы фигуру гиганта в форме. Он возвышался у основания горящей груды, крепко расставив ноги, и швырял в огонь трупы могучими, выверенными бросками, словно кочегар паровоза, насыщающий топку углём. Вероятно, то, что творилось вокруг, причиняло ему не меньшую боль, нежели тем, кто малодушно покинул товарищей, — но, если так и обстояло на самом деле, его боль не сумела всецело им овладеть. Напротив, он воплощал собой довольно простую истину: человечество больше не представляет собой единую, безликую, панибратскую массу, как требовали от него все, кому не лень — святоши, философы, римские папы, интеллектуалы, политиканы Запада, — требовали слишком долго. По крайней мере, профессору, наблюдающему за «кочегаром» и его работой — а «кочегаром» был не кто иной, как сам полковник Драгашье, показывающий пример своим подчинённым — хотелось так думать, и он невольно приписывал свои мысли отважному солдату.
Определённо, в эту ночь никто не думал о любви. Никому ещё не удавалось полюбить всё человечество сразу — все его расы, народы и веры, — удавалось любить лишь тех, кого ощущают семьёй, принадлежащих к единому роду, неважно, насколько он многочислен. Человек лишь притворяется полным вселенской любви, — пока остальные требуют от него этого самонасилия, он подчиняется силе. А потом, в какой-то момент, разрушение становится необратимым, и человек превращается в руину самого себя. В этой странной войне, затрагивающей самые основания жизни, победят те, кто любит своих больше, чем всех остальных. Кто из нас, подумал профессор, готов наутро радостно обрушиться вниз, на гнусную армию пришлых, сбросить их в море, назад, к их собственным мертвецам, атаковать их своей силой и жаждой жизни? Радостно, — вот что особенно важно! Важно на самом деле лишь это. Минуту назад следящему за «кочегаром» профессору показалось, что рот его широко открывается — как будто «кочегар» поёт. Боже правый, — он поёт! И даже если только двое сумеют выстоять там и продолжить пение, возможно, им удастся пробудить остальных от смертельного сна?!
Но нет, — никакого другого звука, кроме уже знакомого угрожающе-убаюкивающего гула, исторгаемого почти миллионом глоток, не было слышно на берегу.
— Вот это да, — вдруг произнёс чей-то голос из тьмы.
Какой-то молодой человек — профессор не слышал, как тот преодолел пять ступенек, отделявших террасу от дороги — теперь стоял совсем рядом. Босой, с длинными, спутанными грязными волосами, в цветастой рубахе едва не до пят, с «индийским» воротником, и в «афганской» жилетке.
— Я только что оттуда, снизу, — юноша махнул рукой в сторону побережья. — Обалдеть! Я пять лет об этом мечтал!
— Вы один? — осторожно осведомился Кальгюйе.
— Пока что один, — молодой человек пожал плечами. — Но это ненадолго. Ещё много народу скоро подтянется! Все эти местные свиньи рванули на север, прикиньте?! Ни одной машины оттуда, только туда! Вот блин, я устал, как чёрт, но это слишком круто, чтобы пропустить такое. Собираюсь покурить, стрельнуть травки и опять прогуляться вниз. Пешком, не на заднице, — он ухмыльнулся, словно профессор был ему ровня.
— Вы хорошо там всё рассмотрели? — получить информацию было важнее, чем поставить юнца на место.
— Отлично, — кивнул парень. — Только долго не получилось задержаться. Пару раз мне врезали, между прочим. Какой-то вояка с пушкой. Как будто я какой-то мусор. А некоторые рыдают там, — целая толпа ревущих солдат, я их видел. Это круто! Я вам говорю, — завтра здесь всё изменится. Вы не узнаете эту страну. Всё переродится, по-настоящему!
— Вы видели людей с лодок?
— Конечно!
— И вы полагаете, что похожи на них? — прищурился профессор. — Посмотрите на себя. У вас белая кожа. Вы говорите по-французски, в вашей речи слышен местный говор. Вы, кажется, христианин. У вас, наверное, есть где-то семья. Я прав?