двери бросают на пол его такого мирного обыкновенного не помышляющего уже о мужестве важности реке море
– Ну, короче. Ну вот вы созванивались, да? Ты ему объяснял? Объяснил?
– Он странный мальчик, Лешк. Он считает, что я совершил преступление, что я морально растлевал молодежь. Прививал ложные ценности. Он так говорит.
– Блин, хватит. Ты не делал ничего такого, не бросайся словами. Это не шуточки. А Даня хотел сам быть первым в Отряде. Ты же сам к нему ездил. Рассказывал.
– Даня говорит, что я велел вам не служить в армии. Что я отрицал необходимость существования молодежных организаций, вообще критиковал власть. Вспомни – разве было такое?
Все было. А как же вот это – нам нужно жить здесь, среди камней и воды, где никакая власть не достанет? А как же – я хочу построить такое общество, где каждому будет определена его мера любви? Но только вслух не то говорю, жалею.
– Не помню. Прости, Лис, я правда не очень помню, что ты говорил. Вроде никаких особенных разговоров и не было – сидели у костра, пели, хорошо было… Потом гуляли, прибирались, смотрели, какие растения есть, чистили береговую линию, а потом реставрировали маяк, белили, красили, хорошо было, жарко… Нет, не помню разговоров.
– М-да, – горько, – и это – мой лучший ученик? Ничего не знает и не помнит. С такими, как ты, Лешк, загремлю лет на десять, пожалуй. Будто бы одного раза мало.
– На пятнадцать.
– Не знаю, о разном говорят.
– Что ты будешь делать?
– Не знаю. Ты сказал Дане адрес?
– Что ж я, совсем, по-твоему?
Он кивнул, а чемоданчик-то, смотрю, – снова в руке, это все переживания, но я тоже не мог бы усидеть спокойно.
– Вернусь в Отряд. Там будут искать в последнюю очередь, потому как очевидно. Вернусь, поселюсь спокойно в старом домике, буду с малыми возиться.
– Тебе нельзя сейчас ни с кем возиться. Не с новыми детьми, хуже будет. Они тебе запретили…
– Скажи, Лешк, а с какими мыслями ты свой интернат оставил? Ну, когда мы переезжали?
– С отвратительными мыслями. С мерзкими мыслями. Что я подлый предатель, что бросаю детей. Это хотел услышать?
– Да нет, просто Даня… Даня ведь тоже был ребенком, вот и хочу доказать, что он заблуждается, неправильно все понял. Только нужно найти аргументы, собрать доказательства…
Нужно быстро разговаривать и собираться, потому уже автоматически вынимаю все из шкафов, что, как рассуждаю, может ему в дороге зимой, даже и южной зимой, пригодиться, – зонтик, непромокаемый плащ, старые ботинки Лиса, ох и обижался, когда мы в магазин поехали за обувью для Маши, намекал несколько раз, что и ему неплохо бы купить тоже. Потому что в чем ходит? – верно, в разваливающихся, каши просящих, старых.
А ты заработал на них, хотела сказать Маша, уже рот открыла – я попросил, попросил глазами, она поняла. Да, не заработал.
Я мог бы купить ему новые ботинки, но только если сделать это – Маша бы наверняка обиделась. Извини мне снова приходится бормотать это потому что не знаю твоих мыслей может быть ты гораздо великодушнее нежнее смелее меня и никогда не помышляла ни о чем таком ботинки подумаешь ботинки можно купить где угодно и недорого
Черт, я уже и так несколько раз покупал ему новые ботинки.
И свитер из ангорки, и перчатки, и пуховик – был не готов к Москве, в жизни теплых носков не видел, не знал, что человеку нужны теплые перчатки.
Квартплату не делил никогда, а Маше врал.
Да, врал.
Прости, пожалуйста.
* * *
– Ты так говоришь, будто он отнимал у нас деньги. Нет, он как твой ребенок был, даже какое-то животное – ты должен был тратить, нас не спрашивая. Догадывалась, что за квартиру на самом деле платишь один.
– То есть мы.
– Да. Да, конечно. Просто не хотела лишний раз подчеркивать.
Женька зевает, прикрывает рот ладонью – за стеклом беленькие, молочные, невнятные сумерки, медленно начинается очередной год, никому не нужный здесь. Хорошо, давайте спать.
Долго не усну, буду пить прохладную воду из чашки мелкими глотками – мое шампанское уже много, много лет, потому что никакой алкоголь с таблетками не сочетается. Да и эндокринолог сразу сказал – вы с вашим сахаром на сегодняшний день, пожалуйста, думайте как следует. Вы же взрослый человек. Не минимизировать, а исключить. Поэтому виной не шампанское, не слабое освещение, не вот этот странный белесый рассвет за окном.
Он просто стоит, ничего не делает – как и раньше, возле окна, но только справа теперь не плита, а стол, на котором Маша разделывает мясо и шинкует капусту для супа.
Но стол все-таки нужен.
Ему, сейчас.
С его изуродованного тела – теперь даже сильнее стало, появились шрамы, следы от швов и иголок – течет кровь прямо на стол. Он пытается стирать ее кончиками пальцев, но делает только хуже, возникают линии и лужицы, и вот еще и ладони в крови. Как в детстве, когда кровь из носа идет, а ты как-то не догадываешься замереть и не бегать, поэтому непременно пачкаешь и белую праздничную рубашку, и вымытый пол.
Сколько лет тебя не было?..
Ты же обещал.
Ты обещал, что не придешь.
Юноша молчит. Кровь заливает его рот, потому молчит – и так правильно, потому что свою кровь нельзя глотать, будет плохо. Нельзя запрокидывать голову. Нельзя трогать ранки грязными руками. Он не трогает, так свободно стоит.
Почему за прошедшие годы сделалось хуже, если должно было полностью зажить?
Извини, говорю, но зачем ты здесь?
Я ведь уже пытался. Ты хочешь, чтобы я – снова? Но не могу, нет, тут Маша и Женя, нельзя, чтобы они увидели.
Он качает головой. В его волосах – лесной мусор и мелкие белые цветы. На его коже дождь.
Леша, он говорит, едва ворочая языком, говорит со страшным хлюпаньем, потому что кровь, конечно же, сразу же затекает, устремляется в горло, и знаю, что скоро его начнет невыносимо тошнить, Леша, почему ты его бросил?
Собирайся.
Вот это возьми.
Господи.
Кружимся по квартире, не находим – паспорта в ящике, ничего, ничего, а без него нет смысла ехать на вокзал, переворачиваем вверх дном коробки, которых не должно быть, но отчего-то квартира выглядит так, точно мы только переехали, разобранная белая мебель, зияющие отверстия – неестественно, неестественно, мы так не ходим, не говорим, не для нас сделано, мы другие, мягкие, мирные –
Ищем паспорт.
Близко-близко к полу, разглядел точки, пылинки, следы. Не вытираем, давно пыль оставили так, как она узоры на линолеуме нарисовала.
Кружимся.
У Лиса лицо моей матери.
Моя мать, чье лицо отлично помню, что бы там ни говорили, стоит на балконе. У нее кровь из носа, хочу предупредить, сказать, подать платок, но не могу сделать ни движения, руки точно окаменели, прижались к телу.
В груди тяжело, не вдохнуть.
Моя мать отворачивается, становится против света.
Дальше не балкон, а почему-то окно в старой комнате Лиса – узеньком пенале, что он снимал у женщины, как же ее звали…
Моей матери здесь нет.
Глаза открываются, рот открывается.
В горле сухо, и я просыпаюсь от жажды.
Собирайся, сказал я несколько часов назад, когда Лис стоял, растерянный, в коридоре, возьми деньги, документы, чемоданчик, готовый уже. И действительно поезжай в Туапсе, только в городе не появляйся, в бывший Дом пионеров не заходи, тебя там каждая собака знает.
Сиди в лагере, среди детей, никому не звони.
Есть там кто-нибудь, кому можешь доверять? Ну, какой-то ребенок постарше, что не будет трепаться, сможет лекарства приносить, еду какую особую, если будет нужно?
Найду, вроде бы ответил Лис, или он ответил: боже, Лешк, ты слишком много в детстве читал о Шерлоке Холмсе, это что, из «Собаки Баскервилей»? Еду приносить, карабкаться по холмам со свечкой. Духота в комнате, Маша спит, не проснулась от моего крика.
Крика?
Да что прокричишь пересохшим ртом.
* * *
Господи.
Маша садится в кровати, зажигает настольную лампу – самую неяркую лампочку из тех, что можно найти, едва видимую, желтовато-прозрачную, но все равно закрываю глаза, вздрагиваю.
– Нет, ничего, извини, я просто…
Она обнимает, просто сильно обнимает за плечи – и как только хватает сил ей, такой невесомой, хрупкой? И почему-то подумал, что так и не спросил ее, что за концерт тогда в КЗЧ был –
– Леш, что тебе приснилось такое? Все то же, да? Балкон? Может быть, нам куда-нибудь ненадолго переехать из этой квартиры, чтобы она на тебя не давила? Правда, не знаю –