Здесь же, на Кубани, в слякотную погоду, захворал капитан Алферьев. Он долго держался, не соглашаясь отправляться в обоз, идти к медикам. Оно и понятно: мы стремительно откатывались по всему фронту, и шанс оказаться в таком вот могильном санпоезде или дождаться в простой хате у станичников прихода красных, а значит, расстрельной команды, был необычайно велик. Его терзала «испанка» – тяжелая разновидность гриппа, быстро изматывающая человека высокой температурой. Когда Алферьеву стало совсем плохо, мы отдали кубанским казакам трофейный пулемет Льюиса с двумя дисками в обмен на тощую клячонку и посадили его в седло, привязав намертво – не упал бы, даже потеряв сознание. Алферьев заплетающимся языком пошучивал, мол, в гимназическом театре как-то не сыграл роль дон Кихота, так теперь стоит попробовать: вот, кстати, и Росинант… По очереди мы водили клячу под уздцы. Когда красные напирали, Алферьев страшным напряжением воли ненадолго возвращал себе способность командовать и сражаться. Но после одного из переходов, когда мы располагались на ночевку, выяснилось, что он мертв. Тихо умер на своем Росинанте, должно быть, заснул и не проснулся.
Ему не довелось видеть всех мерзостей новороссийской эвакуации. Смерть спасла его от этого зрелища, и хорошо, наверное. Такого он не заслужил. Он был лучшим среди нас. Наверное, на людях, вроде Алферьева, и держалось все белое движение. Они составляли его душу, наполняли его светом. Мы похоронили ротного недалеко от станции Туннельная, в неприметном месте, под ветлой, опустившей голые ветви в реку. Сколотили ему простой деревянный крест и все спорили, спорили, какую надпись выцарапать на нем штыком. Я предложил просто: «Капитан Алферьев». Евсеичев хотел чего-нибудь героического: «Спи спокойно, доброволец, ты исполнил свой долг!» Вайскопф заметил: «Долг-то, долг, но одного долга мало. Пусть будет так: „Вера. Долг. Честь. Здесь лежит капитан Алферьев“. Но тут выяснилось, что Карголомский уже решил за нас, вырезав самое незатейливое: „Раб Божий Денис“. Евсеичев и Вайскопф посмотрели на князя с большой суровостью. Евсеичев не удержался и воскликнул: „Да разве… да разве же этого достаточно?!“ Карголомский, словно не заметив Андрюшиной запальчивости, печально сказал, обращаясь к Вайскопфу: „Для него это было важнее всего прочего. Ни к чему тут шумные словеса. Что же касается капитанского чина… там, где он сейчас находится, чин не имеет цены. Да и поглумиться могут над могилой белого офицера“. Подпоручик в ответ снял фуражку и начал молиться. Его примеру последовала вся рота. Напоследок мы истратили драгоценные пять патронов, взводом дав над могилой Дениса Владимировича Алферьева прощальный залп.
Мы очень торопились. Речь шла о месте на корабле, опоздавших ждала расстрельная стенка. В тот день рота задержалась на час. Целый час! Мы много стреляли, убивали, мы были самой надежной пехотой во всей Добрармии. Но похороны Алферьева потребовали от нас наибольшей порции бесстрашия за последние месяцы.
Перед нами, за нами и вокруг нас по железнодорожным путям шел нескончаемый поток беженцев. Офицеры и солдаты без оружия, без кокард на фуражках, зато с огромными мешками награбленного барахла, редкие кубанцы с такими же мешками, притороченными к седлам, мирные люди разного чина и звания – от крестьянина до профессора; пыхтел последний белый бронепоезд с издевательским названием «На Москву!» Его командир милосердно приказал двигаться самым малым ходом, медленнее пехоты, иначе бы под колесами артиллерийских площадок то и дело похрустывали чьи-нибудь косточки. Мы прокладывали себе дорогу прикладами. Бронепоезд изредка погромыхивал двумя орудиями, урезонивая красную артиллерию. Но, по всей видимости, ему противостояла большая сила, поскольку издалека время от времени прилетали тяжелые снаряды, вырывая из толпы целые гроздья людей…
Вдруг сзади нас поднялся вопль, перекрывший гомон беженцев и грохот артиллерийской дуэли.
– Р-рота! Сто-ой! – заорал Вайскопф.
И тут до нас донеслось грозное:
– Брандер! Брандэ-эр! Брандэ-э-э-эр! Бе-ре-ги-ись!
– Стоять на месте! На месте, м-мать! Н-нале-ву! Штыки на изготовку! – надрывался Вайкопф. – Держать строй!
Перед нами стояла твердь из человеческого мяса. Масса беженцев сбилась в непробойную пробку, и все они с ужасом разглядывали что-то за нашими спинами. Вопль нарастал, подавляя все остальные звуки.
– …арш! – все—таки вбила в меня команду луженая остзейская глотка.
Мы сделали шаг вперед. Штыки вонзились в людскую мешанину, пробка вмиг распалась на отдельные частицы, кто-то рухнул со стоном под ноги шеренге, кто-то проклял нашу жестокость. Мы сделали второй шаг. И невероятным усилием те, кто не пожелал издохнуть на стальных вертелах, нажали на прочих, нажали, нажали, стена обезумевших беженцев поддалась, откачнулась… Посыпалось барахло из порванных мешков. Еще шаг, еще, еще, еще!
– Р-рота! Сто-ой! Кру-гом!
И тут только я узнал, какой смерти мы избегли. По рельсам под уклон со страшной скоростью мчался паровоз. «Товарищи» пустили его наугад, авось боднет кого-нибудь, и сейчас грязная закопченная туша «вспахивала» мясную целину. Брызги людей и обрубки лошадей разлетались направо и налево. Крестьянская телега, застрявшая прямо на полотне, получив сокрушительный удар, поднялась в воздух и завертелась, словно взбесившееся животное. Колеса ее выкосили целый сноп «колосьев». Однако прорубь в потоке беженцев моментально затянулась: все слишком торопились к заветными причалам, никто не усомнился, можно ли идти по окровавленным телам, по обрезкам тел… Паровоз пронесся мимо нашего бронепоезда к Новороссийску. Ветер нещадно трепал красное полотнище над тендером.
В Новороссийске толпа штурмовала уходящие пароходы, кто-то стрелялся, кого-то сбрасывали с борта в ледяную воду, и, помню, кубанские казаки прикладами вытолкали со сходней носилки, на которых покоился важный бородатый старик, полумертвый от тифа. Бесхозные лошади носились по пристани. Тут и там валялись брошенные ружья, седла, стояли пушки и пулеметы, в лучшем случае наспех испорченные расчетами.
Наш пароход отвалил от причала глубокой ночью. Толпа собравшихся в порту беженцев выла, требуя помощи, требуя милосердия. Корабли уходили на рейд, матерщина неслась им вослед. Наша команда сбросила сходни прямо в волны и обрубила швартовы. Опасались, что посудина сделает поворот оверкиль. Рядом с нами наполнялся добровольцами маленький морской таракан – миноносец «Пылкий». Корпус ушел в воду чуть ли не по фальшборт. Мы проплывали в десяти метрах от них. Прожектор выхватил из гудроновой темени двух человек: тощего флотского в мундире, висевшем наподобие савана, и подтянутого генерала с черной бородой. Металлические детали посверкивали, подобно хорошо начищенной сапожной юфти. Моряк визжал: