Палыч поливал меня водкой, а Валера деловито искал под кожей картечины и, кстати, нашел штуки три, тут же выковыряв их штыком. Остальные сидели много глубже, и я сказал этим садистам, что у меня кружится башка от потери крови. Это было правдой, и тогда они наконец начали меня перевязывать.
Это мероприятие доставило мне еще несколько интересных минут, но кровотечение они действительно остановили, а раны продезинфицировали, и я решил сильно на них не ругаться. Меня вдруг сморило в тяжелый, тягостный, бредовый сон, и я лег мордой прямо на траву, потому что вдруг понял, что до «форда» сам не дойду. Я еще чувствовал какие-то легкие касания и толчки, слышал возбужденные голоса и даже истерические крики, но мне уже было плевать абсолютно на все, и я отдался своей внезапной слабости полностью и безраздельно. Я вдруг понял, что умираю, и моя душа отправляется туда, куда полагается отправляться душам
безнадежных грешников. Потом слегка шевельнулся Чужой, но и он согласился, что лежать без движения намного лучше, чем вставать и стрелять неизвестно в кого и зачем…
В мутной пелене плавали слова и предметы, и мне каждый раз приходилось прилагать серьезные усилия, чтобы увидеть, что именно болтается возле моего носа. Там, вообще говоря, много чего болталось: «Краткий курс истории РПЦ» в трех томах, деревянный барометр, подаренный дивизионным начальством за победу на конкурсе «Ворошиловский стрелок», компьютер «Синклер», собранный мною собственноручно в возрасте одиннадцати лет от полной безысходности и отсутствия перспектив на «настоящий Пи-Си», изумленное лицо профессора Фирсова, на глазах у которого я растягиваю свои личные хромосомы из четвертичной структуры в линейную и обратно, а также потрясающая в своей конкретности табличка «Пошел отсюда на хуй, Пожарский!», повешенная на парадную дверь по-литеховской общаги. Помню, что табличка меня возмутила наиболее значительно, и я довольно долго раздумывал, кто бы это мог ее повесить. Пришел к мысли, что, кроме Наташки из 315-й, сделать это практически некому. Ну, разве что еще Валька из 219-й, но это вряд ли, потому что она матом даже по-английски не ругается. Придя к этому выводу, я вдруг моментально успокоился и крепко уснул.
Очнулся я на шершавых креслах микроавтобуса и, просыпаясь, мучительно долго смотрел в ослепительно яркое квадратное пятно, пока не понял, что это отодвинутая до максимума пассажирская дверь. Тогда я сел в кресле, оглядываясь по сторонам, пока не сфокусировал взгляд на своей помпе, небрежно валяющейся на сиденьях правого борта.
Я осторожно повесил помпу на левое плечо, поверх плотного кокона бинтов, потом задумчиво посмотрел на куртку, висевшую на спинке сиденья впереди, но надевать ее не стал — из ослепительно квадратной дырки несло такой вязкой духотой, что впору было снимать брюки.
Я медленно привстал и на полусогнутых ногах выбрался наружу.
На берегу речки царило вопиющее безобразие и разнузданное веселье — очередь из десятка голых детишек стояла у самой кромки воды, где их поливали из двух пластиковых канистр полураздетые Валера с Палычем, после чего мокрые, но счастливые дети снова бежали в хвост очереди, нетерпеливо подпрыгивая на месте в ожидании повторения процедуры.
Еще пара десятков детей с мокрыми волосами, но уже одетые, сидели кружком вокруг деда и, преданно выкатывая на него глаза, что-то ему рассказывали, перебивая друг друга звонкими, резкими голосами.
Когда я вышел на середину поляны, на меня все уставились, как на привидение, а ближайшая ко мне девочка вдруг вскочила и рванула к деду, всхлипывая в бурно развивающейся истерике и указывая на меня пухлой ручонкой:
— Дедушка Олег, у него ружье, как у тех самых. И лицо злое!!
— Что ты, Олечка, это же хороший дядя, это же наш дядя, это добрый дядя,— захлопотал дед, обняв девочку одной рукой, а другой рукой показывая мне увесистый кулак.
Я, разумеется, все сразу же понял и вернулся к «форду», спрятав помпу в салоне.
Мое возвращение на пляж дети восприняли уже много спокойнее, хотя и несколько настороженно.
— Дядя Антон, не могли бы вы, как любезный сэр, сменить меня на этом посту, пока я не покурю? —крикнул Васильев, помахав мне канистрой.
Я дошел до берега, забрал у Васильева канистру и, поняв, что она пустая, окунул ее одной правой рукой в воду — использовать левую руку мне было боязно. Набрав литров пять, я, опять же одной правой, поднял канистру над головой и тут же под ней оказался смешной черноволосый и гибкий, как лоза, пацан, заранее повизгивающий в предвкушении душа. Я щедро полил его и, когда канистра опустела, мягко пихнул в направлении берега:
— Катись!
— Еще! Вы мало вылили, дядя! — начал было возмущаться он, но его соседи из очереди закричали, что воды было вполне достаточно, и пацан, коротко вздохнув, бодро побежал на берег, отряхиваясь от воды всем своим гибким и мускулистым телом — почти как смышленый щенок-недопёсок.
Потом была тихая девочка лет десяти, у которой все тело оказалось в синяках и полузаживших царапинах, на которые я изо всех сил старался не смотреть, потом подскочили два рослых белобрысых близнеца, лет по двенадцати, потом снова была девочка, но уже без следов насилия, а потом вдруг опять появился черноволосый гимнаст.
— Гарик, ты нечестно пролез!—закричали на него сразу несколько детских голосов, но тут Васильев наконец докурил и забрал у меня из рук канистру, заметив,что одной рукой мне управляться с ней было тяжеловато.
Я оставил Васильева восстанавливать справедливость и направился к деду — очень уж интересными мне показались горящие каким-то неземным светом детские лица, неотрывно следящие за каждым движением психиатра.
— О-о, а вот и наш дорогой дядя Антон!..— закричал дед с неожиданным подъемом, и я замер на месте в ожидании неминуемой подлянки, которую сразу угадал в его насмешливых глазах. — Ну, расскажи нам, дядя Антон, что такое, по-твоему, любовь? — спросил у меня дед таким тоном, каким Снегурочка спрашивает у Деда Мороза, осталась ли у него еще водка.
Но дети, сидевшие вокруг, смотрели на меня совершенно серьезно, и я понял, что мне придется отвечать тоже серьезно, по-взрослому.
— Э-э… любовь… Это такое, хм, хорошее чувство,когда, хм, вдруг обнаруживаешь, что любишь другого человека,— выдал я, поражаясь собственной тупости.
Дед укоризненно покачал головой и бросил торжествующий взгляд на детей:
— Ну а ты, Кира, что скажешь?
Маленькая, лет шести-семи, девочка серьезно наморщила загорелый нос и сказала:
— Любовь — это когда тебя вдруг привели в «Мак-доналдс», а ты отдаешь половину своей картошки подружке и не просишь за это ничего, даже маленькую чупу.