– Где пропадал?
– Давай затирай, Бацарь! Втыки вас с Глазуньей уже обыскались!
Обычно молчаливый Юлих растолкал всех, навис:
– Где Матильда?!
– В богадельне осталась.
– В богадельне? Что с ней? Плохо?
– Хорошо! Лучше лучшего! Отец Августин… он сюда хотел… Ну, не сюда, а к себе… я за ним!..
Пахло кожей сапог, мокрой тканью, перегаром, редко мытыми телами. Участием, хитрецой, любопытством. Вопросами. Нетерпением пахло. Родиной, домом. Было сладко и чуть стыдно: так бывало, когда мамка вдруг обнимет при Пузатом Кристе. Начнешь вырываться: «Я сам! я большой!..» – а втайне хочется, чтоб не отпускала. Подольше.
– Я вас! всех…
Слова застряли в горле, когда паутина накрыла Вита с головой. Вихрем пронеслось перед глазами: кучка людей в одинаковых, песочного цвета пальто – как у сельского франта Адама Шлоссерга. Спешат, торопятся; длинные полы плещут крыльями. С рукавов скалят клыки броши: псы борзые, из серебра. Вокруг людей редеет толпа… исчезает. Будто в лицо горсть песка сыпанули. Пусто становится, плохо. Наверху, за парапетом набережной – двое на лошадях. Рыцари. Один – белая сорочка, полосатые штаны. Шершень в снегу.
Другого Вит разглядеть не успел.
Жерар-Хаген полагал себя первым мужчиной, испытавшим беременность.
Такое странное на первый взгляд сравнение явилось недавно, около двух месяцев назад. Оглядываясь на события этого времени, следя за происходящим и пытаясь угадать будущее, граф цу Рейвиш все больше укреплялся в своей правоте, какой бы смешной она ни казалась. Начальное сходство возникло в отцовском замке, после тайного разговора с Густавом Быстрым и верным Эгмонтом; укрепилось же оно сразу по отбытии из замка в Хенинг. Явиться под настоящим именем было безумием: суета магистрата свела бы на нет любые поиски, утопив все во лжи и подобострастии. Жерар-Хаген предпочел избежать суматохи. В лицо его знали единицы, опознать же в иной одежде, при мимолетной встрече, скорее всего, не сумел бы никто. Особенно учитывая, что город граф посещал редко, в основном при официальных визитах, когда глазеют не на человека, а на одежду. Герцог Густав, например, это не лицо – мантия и корона. Лишенный инсигний,[36] одевшись синдиком ремесленного цеха или мелкопоместным дворянином, герцог легко затеряется в толчее рынка. Так и Жерар-Хаген: мало кому взбредет в голову увидеть в случайном встречном графа Рейвишского.
А кому взбредет, тот промолчит.
Во избежание.
Разумеется, Жерар-Хаген серьезно ошибался, и его отцу оказалось бы крайне сложно сохранить инкогнито в толчее. По целому ряду причин. Но развеять туман графских заблуждений было некому, ибо умница Дегю справедливо решил избежать лишних споров. Просто дал совет нарядиться членом ордена иоаннитов-госпитальеров – во время исполнения части обетов им предписывалось закрывать лицо холщовой вуалью с прорезями для глаз.
Эгмонт Дегю рассудил верно. К рыцарю-госпитальеру в свите юстициария хенингцы отнеслись с почтительным равнодушием.
Это действительно напоминало первые дни зачатия. Во всяком случае, Жерар-Хаген представлял себе это именно так. Ни о каком ребенке еще речи нет. Есть лишь смутное беспокойство, о котором нельзя сказать однозначно: к добру или злу? Ты начинаешь беспричинно менять одежды, краски делаются ярче, звуки – громче, а вкус еды – острее. Прислушиваешься к себе, по крупицам собираешь знание: кажется, да!.. или нет?.. Все вокруг замечают, что ты изменился; знакомые пытаются угадать повод для перемен. А ты с радостью погружаешься в глубины неведомых досель ощущений…
Да?
Нет?
Бургомистр, иссиня-бледный от внезапного визита Дегю, сказал: да. Розыск по убийству мытаря Клааса Фрее ведется. Сведения крайне подозрительны; свидетели многократно допрошены. Возможно, несчастный случай. Стража путается в показаниях – пьют, знаете ли, много пьют…
Стражник Якоб Фрее-Гельдерод, племянник убитого, сказал: не знаю. Не знаю, господин мой, а врать боюсь. Конечно, рядом. Вот как перед вами стоял!.. все видел. А заметить опоздал. Пастух рванулся, дядя охнул, рукой за бок… Хорошо, я не буду плакать. Спасибо, господин мой! я столько деньжищ отродясь… Знаете, дядино полукафтанье – бычьей кожи, его и шилом-то не сразу проткнешь! Может, ножом пырнул, стервец, так ножа не сыскали… Кроме нас? Горстяник был, мейстер Мертен… он дядю врачевал, да зря… Нет, не знаю, господин.
Для графа цу Рейвиш, хорошо знающего боевые достоинства своей семьи, это «не знаю» звучало как «да» самой чистой пробы.
Горстяник Мертен сказал: да. Присутствовал. По существу дела ничего добавить не могу. Похоже на удар стилета. Доложить? Куда? кому?! Розыск учрежден, а остальное – не мое дело. Вот поймают злодея, тогда и палачу работенка сыщется. Кто родители? Мать парнишки – крестьянка из села Запруды, в прошлом бродяжка. Живет в доме мельника из милости. Старый мельник когда-то подобрал: замерзала она…
С этой минуты «беременность» Жерара-Хагена стала явной.
Он носил ребенка в сердце, сгоравшем от нетерпения. Ощущая ежесекундно. Упавшее, как молния, бесплодие было трагедией для сына Густава Быстрого. Шесть лет после проклятого турнира в Мондехаре он гнал прочь страшные мысли. Обвинял в бездетности жену: гордая Инесса никогда не плакала, только совершала одно паломничество за другим, посещая святые места. Думал о разводе; уже почти решился отправить прошение в Авиньон, на имя Его Святейшества – заранее будучи уверен в отказе. Наконец понял: я. Я виноват. Я – сухой побег Хенингского древа. Вымолил прощение у супруги, замкнулся в собственном горе, как отшельник – в пещере. Посвятил всего себя делам графства.
И вдруг…
Графу казалось, что люди оборачиваются на него, тая смех.
В Запруды отправились втроем: сам Жерар-Хаген, Эгмонт Дегю и юный Ламберт, которого граф не отпускал от себя ни на шаг. Видя в ученике слепца талисман удачи. Всю короткую дорогу Жерар-Хаген вертелся в седле, чувствуя на языке медный привкус. Незнакомый, ибо доселе не знал вкуса страха. Хотелось бокал вина: смыть липкую медь. Но все оказалось проще простого. Разговор с мельником, а потом с его приживалкой Жюстиной, вел верный Дегю; сам же граф стоял в стороне. Молча глядел на женщину. Узнавая и не узнавая. Детская влюбленность сгинула без следа, даже память отказывалась навевать сантименты. Широкая в кости, располневшая селянка в грубом чепце не вызывала у Жерара-Хагена никаких чувств.
Кроме одного: это она.
Помню.
Дитя заворочалось в глубине: я здесь! я есть! она уже родила меня – отец, теперь твоя очередь!..
– Пойдем, – сказал Жерар-Хаген, оборвав на полуслове разговор юстициария с бывшей любовницей. Шагнул прочь, за ворота. Тайный сын звал отца: иди! ищи! тут меня больше нет! Садясь в седло, когда шутник-ветер на миг откинул с лица вуаль, граф заметил – Жюстина с крыльца смотрит на всадников. Лицо ее в этот момент очень походило на лицо Инессы после очередного незаслуженного упрека в бездетности.
Наверное, оскорбленные женщины похожи друг на друга.
Но думать об этом было некогда: близился срок родов.
В городе Жерар-Хаген через Дегю вызвал к себе старшего эшевена[37] по прозвищу Ловчий. К этому человеку и его сыскарям, носившим на рукаве знак борзой из серебра, обращались только при государственной надобности. Даже для приватной беседы сперва требовалось разрешение Хенингского Дома. Но Ловчий не стал спрашивать верительных грамот. Просто с порога поклонился лжегоспитальеру под вуалью и лишь потом отдал поклон Эгмонту Дегю.
– Я к услугам вашей светлости! – шепнул эшевен.
Вечно болея горлом, он даже кричал шепотом.
Еще через неделю Ловчий подтвердил: следы мальчика-убийцы найдены в городе, на пресловутом Дне. Замечен интерес к разыскиваемому со стороны Йоста и Григора ван Раух, более известных как братья Втыки. Но разыскиваемый около месяца назад исчез при странных обстоятельствах, суть коих сейчас тщательно исследуется. Надо ждать. Затаиться и ждать. Пока сыскари Ловчего не подадут знак: дичь объявилась! Жерар-Хаген согласился ждать, хотя ожидание становилось день ото дня все мучительней.
Ребенок толкался под сердцем.
И вот час пробил.
Роды всегда проходят так: кровь, грязь и крики.
Жерару-Хагену не хотелось думать, что произойдет, если выяснится: ошибка. Выкидыш. Не хотелось. Думать. Но и заставить себя думать о другом – не получалось.
– Дурень ты, Петер…
Наверное, впервые за всю жизнь красавец Дублон назвал себя настоящим, данным при рождении именем. А дурнем себя назвал уж наверняка впервые. Сын рыбника с Гентского въезда, он без сожаления бросил семью, едва ему исполнилось шестнадцать. Мать вскоре скончалась от сухотки; отец вслух отрекся от блудного сына. Невеста, бедняжка-швея, которую женишок совратил походя, даже не удосужившись ясно объявить день свадьбы, до сих пор ожидала его возвращения. Зато, едва честный город потерял Петера Зингреля, прелестного, словно статуя св. Бонифация, мутное Дно, в свою очередь, обрело Дублона, удачливого вора. Никто и никогда не замечал за этим малым признаков сострадания к ближнему или бескорыстия. Да он и сам полагал себя человеком блестящим, лишь по произволу судьбы рожденным среди черни, наподобие монеты, давшей красавцу прозвище и ценной даже в грязи.