Юскевич слегка побледнел. А потом махнул рукой.
— Да отошло уже всё, готов я, деваться-то и некуда, а у вас власть.
— Прекрасно. Надзиратель! Освободить и отпустить на все четыре стороны. Бумаги я подпишу.
Вошедший надзиратель кивнул головой и, забрав бывшего заключенного, увёл его с собой.
— Предаст, сука! — подумал Керенский про себя. Но не сейчас, позже. Главное, вовремя об этом узнать. Впрочем, выбор был изначально не богат. Не богат, — снова повторил он еле слышно вслух и погрузился в тягостные размышления.
В дверь комнаты постучали.
— Войдите!
— Господин министр, доктор Дубровин, заключённый Трубецкого бастиона, доставлен к вам конвоем.
— Прекрасно, заводите.
Через пару минут в комнату завели усталого и сгорбившегося человека, с изможденным лицом, обрамлённым чеховской бородкой и усами. Тёмное от грязи и недосыпа, оно было покрыто сетью ранних морщин от перенесённых испытаний.
Керенский взял в руки личное дело и громко прочитал вслух.
— Александр Иванович Дубровин, основатель и глава «Союза Русского народа»?
— Да, — коротко ответствовал доктор.
— Вы врач? Детский врач?
— Да, я имею частную практику.
— А почему вы тогда в тюрьме, если вы врач?
— Потому что меня туда посадила буржуазная революция, — устало ответил Дубровин, не удивляясь глупым вопросам Керенского.
— А за что она вас туда посадила?
— А я не знаю. За то, что я монархист, видимо. Но не только, — с горечью произнёс Дубровин.
Он внезапно поднял голову и голосом, дрожащим от слабости, но полным истовой веры, стал говорить.
— А также за то, что я патриот России и русофил. Мне приписывают национализм, но в чём он отличается от патриотизма? Разве я против инородцев? Разве я считаю, что русские лучше их или пропагандирую это? Я осудил еврейские погромы. Об этом напечатали в нашей газете «Гроза», а также в других печатных изданиях. Русские никогда не притесняли другие народы, они все сохранили свою численность. Вспомните англосаксов и немцев, вспомните испанцев и французов. Разве они также относились к покорённым народам, как и мы?
Почти все народы и народности, населяющие Российскую империю, освобождены от воинской повинности. Только добровольцы из их числа воюют бок об бок с русскими солдатами на фронтах. Возможно, не все они имеют сейчас равные права, но разве мы против этого? А что сейчас? А сейчас по улицам Петрограда нельзя пройти с плакатом «За Россию!», «За Родину и Отечество!», «За русский народ!». Сейчас приветствуются только лозунги: «Даёшь революцию!», «Даёшь свободу!» и «Даёшь интернационал!»
Россия никому не нужна и, в первую очередь, своему народу. Как мы до этого докатились, я не понимаю? Как можно было прийти к этому? Каждый сам по себе. Моя хата с краю, ничего не знаю.
Монархисты передрались между собой, союза правых партий больше нет, они уничтожены и, главным образом, благодаря Пуришкевичу, этому воистину мерзкому типу и двуличному предателю. Стыд и позор нам! Стыд и позор! Что происходит? Фабриканты жаждут новой власти, смысла которой не понимают и сами. Крестьяне — земли, рабочие — хорошей жизни. Солдаты и матросы — демобилизации и анархии. Всяк тянет к себе, совершенно не думая о других. Даже церковь не понимает, что происходит и что будет дальше, она тоже решила либеральничать.
Алекс Керенский сначала спокойно, а потом всё с больше возрастающим удивлением слушал откровенный и яростный спич лидера монархистов, искренне верящего в свои слова и говорящего правду. А Дубровин, уже не обращая никакого внимания на Керенского, изливал в пустое пространство комнаты для допросов свою израненную душу.
— О! Я вполне понял, как ничтожны, бездарны и бессильны наши общественные деятели и политики, наши имена и авторитеты. Они ничего не понимают, как не понимали до сих пор и ничему не научились. Ведёшь с кем-нибудь переговоры и не понимаешь, кто он: деятель или пустое место. Россия погибла, наступило время ига. Неизвестно, сколько продлится это время. И это иго будет горше татарского! — Дубровин снова сгорбился на табурете и закрыл руками голову.
Керенский очнулся, слова лицемерной поддержки сами собой вырвались у него изо рта.
— Не надо так драматизировать ситуацию. Революция победила, но для вас не всё ещё потеряно.
— Что вы имеете в виду, и почему вы, ВЫ говорите мне такие слова. Что не потеряно, ничего не осталось, один пепел.
— А я не тот человек, за которого себя выдаю. Я совершенно другой человек и вы даже не представляете насколько. Я совершенно не тот человек, о котором вы слышали и которого знали издалека.
— Вы лжёте!
— Не отрицаю, но даже в море лжи всегда найдётся небольшая песчинка правды. Я не хочу вас разочаровывать. Напишите список ваших соратников, кто заключён в тюрьме, и я всех выпущу, в том числе и вас.
— Я вам не верю! Они все погибнут! Вы их расстреляете!
— Нет, для этого мне не нужен от вас их список, я и легко это узнаю от своих тюремщиков. Мне список нужен для того, чтобы максимально быстро всех освободить. Грядущие события не оставят ни мне, ни вам, никакого шанса для осуществления этого действия, если я его захочу совершить позже.
Дубровин заколебался и внимательно посмотрел на Керенского, с усмешкой наблюдающего за ним. Внезапно решившись, он согласился и стать писать список. Как только документ был готов, Алекс вызвал надзирателя и распорядился выпустить Дубровина, а также освободить всех остальных, указанных в списке. Это изрядно удивило Дубровина.
Уже уходя, он обернулся и спросил.
— И вы нечего не потребуете взамен?
— Собирайтесь с силами, консолидируйтесь, и я приду к вам. Вы тогда поймёте, зачем, а сейчас, всего вам хорошего и до свидания! Доброго дня! — снова цинично улыбнулся Керенский, не выходя из созданного образа. А когда Дубровин вышел из допросной комнаты, грустно и громко рассмеялся, вспомнив его недоумённый взгляд.
***
В это самое время в Таврическом дворце проходило очередное заседание Совета солдатских и рабочих депутатов. Загаженный донельзя, зал Государственной думы морально стонал разбитыми креслами, порванными напольными коврами и стенами, об которые матросы тушили окурки своих папирос.
Очередной выступающий, вскочив на стол, вёл жаркую полемику с кем-то из зала, абсолютно не стесняясь того, что стоит на столе, а не на полу. Вдруг откуда-то со стороны послышались крики: «Церетели! Церетели!»
Весь зал всколыхнулся, и толпа собравшихся, многие из которых и не знали кто такой собственно этот Церетели, стала бурно приветствовать аплодисментами вошедшего в зал меньшевика. «Браво! Браво!» — послышались крики с галёрки, и Церетели, заняв место на столе, вместо предыдущего оратора, начал очередную пламенную речь, рассказывая, как в Красноярске происходил революционный переворот.
Его слушали, открыв рты, и проводили с импровизированной трибуны ещё более бурными аплодисментами, чем встретили. Закончив свою зажигательную речь, Церетели слез со стола и вышел из зала, направившись в библиотеку, где его ждали члены Петросовета.
— Гамарджоба, дорогой! — обнял его первым Чхеидзе. — Как доехал, как самочувствие, как родители?
— Всё хорошо, спасибо!
— Присаживайся, Ираклий Георгиевич, — указал на свободное место Плеханов, прибывший буквально накануне.
— Спасибо, Георгий Валентинович! После такой встречи неминуемо надо отдохнуть.
— Революция, дорогой товарищ! Некогда нам сейчас отдыхать, — поддержал Плеханова Скобелев. — Столько ещё предстоит сделать.
— Да, но я готов, — ответил Церетели, и Петросовет приступил к работе.
Уже под конец затянувшегося совещания, в котором было много препирательств, недовольства позицией друг друга, а также пустых обещаний и требований друг к другу, все, наконец, вспомнили и о Керенском.
— А где же Александр Фёдорович? — спросил один из двух большевиков.
— А и действительно, где он? — поинтересовался и Плеханов.
— Весь в делах, весь в заботах! — развёл на это руками Чхеидзе.