— Давайте, уважаемый, отложим все разговоры на завтра, а? — Лаура улыбнулась ему, резко, так что пианино охнуло, опустила крышку. — Как говорится, утро вечера мудренее, а ночью лучше спать. Ну что, Васечка, ты готов? Что, ответ отрицательный? Ну и ну. А ты ведь не тигр, настоящая росомаха…
А Бурову, строго говоря, было наплевать на шмотки. Просто ему нужен был предлог, чтобы походить по комнате, подвигать мебель, глянуть в последний раз на Ленины работы. Вот ведь, блин, жизнь. Еще вчера здесь радовался Эрос, хлопотала Венера, а нынче прочно обосновалась смерть. Да, сука, гнида, тварь, предательница, стерва, но в то же время умная, красивейшая женщина. На редкость привлекательная, ласковая, на диво преисполненная шарма и огня. Что только сотворила с ней мокрушница Лаура? Безжалостная, беспощадная и, видит бог, ревнивая. Похоже, Барсик еще легко отделался…
Наконец собирать стало нечего.
— Все, уходим, — скомандовала Лаура, надела серый полувоенный пиджачок и повела Бурова с Арутюняном вниз, через дворы, на набережную Фонтанки. Там их уже ждал верный Альканор — вдумчивый, сосредоточенный, в черной, с блестящим козырьком, шоферской фуражке. За рулем также черной и также блестящей четырехкрылой «чайки».[321] При виде Лауры он с поклонами открыл дверь, бережно поддержал за руку, трепетно, словно драгоценность, принял от Бурова багаж. Ладно, сели, утонули в роскоши, поехали, точнее, поплыли. Еле слышно урчал мотор, эйр-кондишен струил прохладу, из стереофонических, «ненаших» динамиков певуче изливались звуки музыки. Тянула и, между прочим, довольно контрреволюционно хорошая знакомая ленинградского партбосса:
Целую ночь соловей нам насвистывал,
Город молчал и молчали дома.
Белой акации гроздья душистые
Ночь напролет нас сводили с ума.[322]
Так, на птице «чайке», с музыкой, добрались до Невы, перелетели через мост и, словно на крыльях, понеслись по Васильевскому — Девятая линия, Одиннадцатая, Тринадцатая, Пятнадцатая. Скоро повернули, сбавили ход и мягко остановились у чугунных, хитрого литья ворот. Альконор бибикнул, заурчал электромотор, и створки начали плавно расходиться — пока стояли, Буров прочитал: «Ленинградский филиал Общества советско-атсийской дружбы». Медленно поднялся шлагбаум, с уханьем ушел в землю «еж», и «чайка» въехала в просторный, освещенный на славу двор. Тут же подскочили двое черных в ливреях, синхронно поклонились, захлопали дверями, на лицах их читались преданность, оптимизм и истовое желание лечь на амбразуру.
— Итак, уважаемый, спокойной ночи, все разговоры будут завтра. Вас ждут ужин, ванна и тотальное гостеприимство. — Лаура улыбнулась Арутюняну, дала ему возможность попрощаться с Буровым и пальцем поманила одного из черных: — Зальконор, отведи кавалера в комнату для гостей, накорми, обеспечь его всем необходимым. — Затем она взглянула на водителя, стоящего по стойке «смирно» у капота: — Альконор, отнеси кинозавра малого в мой кабинет, поставь напротив бюста Апполония Тианского.[323] Все, давай иди. — И лишь потом она обратила внимание на Бурова: — Ну что, Василий, пойдем, будет тебе и кофе, и ванна, и какава с чаем. Чай, давно не виделись.
— Слушай, а что это за советско-атсийская дружба до гроба? — хмуро осведомился Буров уже в вестибюле основательного, построенного, сразу видно, до победы революции особняка. — Что-то я не в курсе.
А сука память снова в который уже раз не пожалела соли на рану, перенесла в былое, прожитое, походно-боевое. Ангола, Сомали, Камбоджа, Гондурас. Черный континент, принуждаемый старшим белым братом жить по-новому. Веселенькие людоеды, строящие светлое коммунистическое завтра. Разруха, смерть, партизанская война, красные от крови джунгли. Жуть…
— Атси, Вася, да будет тебе известно, — это прогрессивное африканское племя, вставшее на тернистый путь мира и социализма. — Лаура усмехнулась, двусмысленно фыркнула и указала на огромное, в массивной раме полотно. — Так что нехай идут.
Картина поражала размерами, буйством красок и изысканностью сюжета: старейшины народа атси — все в разводах ритуальных татуировок, в отметинах от львиных когтей и богатых парадных мучах[324] — награждали лучшего друга всей свободной Африки — Писателя, Маршала и Коммуниста — орденом Большого Черного Гиббона. Представляющего собой набедренную повязку из сплетенных обезьяньих хвостов, на которой был присобачен спереди череп того самого большого гиббона. Из серебра, в натуральную величину, с хибангинскими рубинами на месте глаз и с клыками, выточенными вручную из бивня черного слона. К награде полагался медный котел с кускусом, богато изукрашенный нож-толла и гарем из десяти обученных, но все еще хранящих девственность красавиц. Старейшины были торжественны, большой Советский Друг — растроган, гиббон — ужасен видом, прелестницы — наги и соблазнительны. В композицию, естественно, был включен и простой народ. На заднем плане стояли атсииские массы, внимательно следили за процессом и буйно выражали радость, потрясая толлами, ассегаями и дедовскими боевыми топорами. Казалось, их вдохновляет то, что Советский Друг такой большой…
«Хм, видать, переживают, что съели Кука», — глянув на шедевр, сразу вспомнил Буров Владимира Семеновича, усмехнулся и посмотрел на Лауру:
— Что-то сдается мне, что вся это советско-атсийская дружба родилась в пробирке. Вернее, в герметичной емкости, помещенной в парной навоз, и не без посредства arcanum sanguinis hominis.[325] Или меня подводит зрение?
— Ну что ты, Васечка, глаз у тебя алмаз. Все верно, у нас здесь полно гомункулов. — Лаура кивнула, усмехнулась и ступила на широченную, из каррарского мрамора, лестницу. — А что? Они послушны, исполнительны и не тяготеют к каннибализму. Более того, здесь есть, Вася, и искусственные бабы. Со всеми анатомическими деталями и фигурами, чуть похуже моей. Смотри у меня, баловник. С тебя еще за Ленку, суку, спросить бы надо. По всей строгости…
Так, за приятными разговорами, они поднялись на второй этаж, вошли в просторные трехкомнатные апартаменты, зажгли плафоны под лепниной потолка. И была Бурову ванна, затем поздний ужин, а потом уж и перина, мягкая, роскошная, с объятиями и поцелуями. Все наивысшего качества, стопроцентной пробы, проливающее бальзам и на душу, и на тело. Только самым приятным моментом был момент засыпания, полного отдавания себя во власть медоточивого Морфея. Однако же и во сне не было Бурову покоя — снилось ему давнее, прожитое, впитавшееся в плоть. Кровь, смерть, разруха, недвижимые тела. Смилодон как-никак, к тому же красный, не какой-нибудь там малахольный братец кролик-альбинос…