Дэнеш рванул из-за пазухи нефритовую шкатулочку. Крышка раскрылась словно сама собой. Зачерпнув из ручья, Дэнеш прямо в руку высыпал порошок из шкатулки. Вода вскипела, обожгла, казалось, прожгла до кости и самую кость сожгла.
И это пламя, стараясь не расплескать, Дэнеш влил между сухих губ Акамие. Тот захлебнулся, дернулся и вдруг обмяк. Дэнеш смотрел, как расправляется измученное лицо, как смыкаются мокрые ресницы. Он не привык отворачиваться, как бы горько и горестно ни было то, что представало его взгляду. Не отвернулся он и теперь. И увидел, как мягко, легко поднялась и опустилась грудь, как порозовели губы. И Дэнеш понял, что видит перед собой самого безмятежного из спящих и самого благополучного из отравленных.
Поднеся сожженную руку к лицу, Дэнеш некоторое время смотрел на гладкую, младенчески нежную кожу, не узнавая своей ладони. Он даже приблизил к ней вторую. Та была, как должно, загрубевшей от длительного знакомства с оружием и поводьями, арканом и ветвями высоких кедров, веслами и почти незаметными трещинами и выступами на скалах. А левая — новехонькая, словно только родилась на свет.
А потом Дэнеш поднял заветную шкатулочку и убедился, что она пуста.
И вот тогда Дэнеш рассмеялся тихо и умиротворенно. И смеялся, пока не понял, что рядом смеется еще кто-то.
Дэнеш подскочил как ужаленный.
Эрдани хохотал, согнувшись в три погибели, а сквозь прижатые к глазам пальцы текли обильные слезы.
— Что ты смеешься? — воскликнул Дэнеш.
Эрдани дрожащей рукой указал на шкатулку.
И зашелся в новом приступе хохота, прижав руки к ключицам и мотая головой.
А вышло так, что некто, слуга, видевший, как царевич Акамие пошатнулся не раз и не два по дороге в сад, поспешил доложить об этом лекарю. Но не сразу нашел его.
Эрдани же, выслушав его, тотчас вспомнил вопросы царя о действии яда — и кинулся в сад, не желая помнить, что нет спасения принявшему его.
То, что он увидел у водомета, было блестящим завершением блестящей партии, разыгранной Судьбой. Шкатулка, оставленная им дома, валялась пустая в траве, Эртхабадр ан-Кири умирал в уверенности, что Акамие волей-неволей немедленно последует за ним, Акамие безмятежно спал под журчание струй и шелест ветвей, а лазутчик дома Лакхаараа, доверенный нового царя, тихо смеялся, таращась на свои руки. На руки, в которых порошок из нефритовой шкатулки оказался лекарством и спасением.
Эрдани мог бы многое сказать. Но не сказал. Кто он такой, чтобы советовать или подсказывать ашананшеди? Смиренный слуга Судьбы, не способный предугадать ее волю и едва не погубивший великолепный замысел своей настойчивостью.
Говорят, ашананшеди не верят в Судьбу, потому что ни один из них не бывал в долине Аиберджит. А если и бывал, то не сказал никому. Может быть, потому, что не вернулся оттуда.
А если и вернулся, и не сказал, значит, вернулся не лазутчик, а такой же смиренный слуга Судьбы, как и сам Эрдани, который не для того принят на службу, чтобы раздавать советы тем, кто не готов их выслушать.
Спеленутый мраком, хлынувшим между ним и его болью и отвердевшим вокруг него, стискивавшим подобно намоченной и высыхающей коже, он чувствовал, что в этом коконе погружается глубоко-глубоко, и тяжесть сверху все возрастает. Так — под землей, решил Эртхиа, и задремал покорно, зная, что это смерть, а он-то что может сделать? Но смерти мало было унести его, она не могла унести его живым, а умертвить можно только того, кто уже не спорит со смертью.
Каких спорщиков не переспорит смерть! Приняв обличье тесного тугого мрака, смерть приступила к Эртхиа.
Ему снилась душная, затхлая, пыльная пустота.
И некий голос с унылой настойчивостью пытал и пытал:
— Ты умрешь.
— Все умирают, — соглашался Эртхиа.
— Ты умрешь.
— Я всегда это знал. Пусть. Ведь не сегодня.
— А если сегодня?
— Ну — не сейчас.
— Сейчас.
— Что ж, я жил.
— Песчинка в урагане. Твои краткие дни не значат ничего. Тебя как и не было.
— Я пытался.
— У тебя ничего не вышло.
— А хоть бы и так! — взорвался Эртхиа. — Не твое дело.
Тут вспыхнуло солнце — ярче, чем над землей, потому что глаза Эртхиа забыли свет и не ждали его. И вся кровь в его теле стала нестерпимо жаркой, звонкой, как струя в узком горле кувшина.
И мрак лопнул и съежился. Этхиа увидел блестящую, как клинок, дорогу — и кинулся по ней.
Ему снилось, что он рассмеялся дерзко и торжествующе.
Старик услышал его прерывистый стон, всхлипы. Решил, что предсмертная икота, но наклонился, прислушался — и рассмеялся вместе с ним.
— Вот и возвращаешься, царь. Но не спеши. Труды твои велики. Отдыхай, спи еще.
Старик сузил глаза, глядя и не глядя на Эртхиа, — и дыхание раненого выровнялось, стало глубоким, привольным. А раны на груди затягивались с уверенной ленцой, пока дни, ветры и облака стремительным круговоротом обернулись и пронеслись вокруг пыльного коврика старика.
Пошевелившись, Эртхиа чихнул.
— Что не выколотишь коврик? — шепнул он, ничему не удивляясь.
— Это пыль Судьбы, — строго ответствовал старик, шевельнув вытершимися, ветхими бровями — и расхохотался, затрясся, колотя себя кулаками по тощим бедрам.
Благоговейный восторг, разлившийся было по лицу Эртхиа, сменился детской обидой.
Но мгновение спустя смеялся и он — просто оттого, что прокаленная подземным солнцем кровь играла в нем, подобно молодому вину.
— И так бывает со всеми, кто смеялся в лицо смерти, — шепнул ему старик, — так ты и узнаешь их, даже если они сами себя не знают.
— Вот, — сказал Эртхаана, — остался Акамие, называемый нашим братом, без господина и хозяина. Нет двери, в которую он не мог бы войти, и в которую не мог бы выйти. Нет покрывала на лице его, никому не запрещено глядеть на него. Разве соответствует порядку и установлениям, чтобы тот, что под покрывалом, ходил открытый среди воинов, распространяя смущение и возбуждая желания?
— Не в тебе ли? — опустив темные веки, спросил Лакхаараа.
— И во мне, брат мой и повелитель, — покаянно сознался Эртхаана. — Потому и думаю, не следует ли удалить его, закрыть в ночных покоях. Разве во мне одном уязвлена душа его плавной походкой и нежным голосом? Разве не многие опускают глаза, когда проходит он мимо? Он открыт, как перед своим господином, но он открыт перед всеми. Каждый смотрит на него и видит то, что должен видеть один.
— Царь, отец наш, признал его своим сыном, равным тебе и мне. Долг сыновей — выполнить волю отца.
— Не такова была воля отца нашего! Разве не сознался лекарь, что в питье, приготовленном для умирающего, был яд, ускоряющий смерть? И разве не позвал отец Акамие разделить с ним его последнюю чашу? Не на твоих ли глазах это было?
— Да! — воскликнул Лакхаараа — Точно помню, все было так, как ты говоришь. Почему же Акамие не умер?
— Об этом и я спрашивал Эрдани, но недостаточным оказалось искусство твоих палачей, брат мой и повелитель. Ты знаешь, что Эрдани был слугой Судьбы. То, что сильнее боли и страха, замкнуло его уста, и он умер, не раскрыв тайны. Акамие же — остался, обузой и беспокойством тебе, повелитель. Потому что не только других не заставишь смотреть и не видеть, но и его не изменишь. Он вырос на ночной половине и для ночной половины. Как меч ищет руку, которая согреет его рукоять, как дарна ждет пальцев, которые прижмут ее струны и заставят их петь, так раб станет искать себе господина. Что делать нам, когда найдет? Мы ведь хотим избежать позора, который не считаем дозволенным обнаруживать. Не поможет сокрытие и замалчивание.
— Нечего возразить тебе, Эртхаана, но есть что спросить: отчего ты так настойчив?
— Разве я не сказал тебе, что и мне не дает покоя красота этого несчастного? С тех пор как умер отец, стал этот брат для меня острием желания, которое жалит и язвит. Знаешь сам, ибо ты проницателен, что пытался я завладеть им, когда он был невольником. Теперь говорю тебе об этом, чтобы ты видел мою искренность и поверил моему намерению. Пока он здесь, повелитель, нет покоя и боюсь беды. Удали его.
— Разве так слаб твой дух, Эртхаана, что может одолеть его страсть?
— Сколько препятствий я возводил этой страсти, а она мешает мне выговаривать слова, и я давлюсь своим дыханием, когда вижу его. Если же сойдусь с ним, не избежать смущения и огласки…
— Думать не смей! — одернул его Лакхаараа.
Эртхаана возликовал в душе: теперь не будет помехи к осуществлению желаемого. Удалось задеть в брате ревность и пробудить опасение, что другой может завладеть тем, от чего он сам отказался. Если пес не может достать кость, он к ней никого не подпустит.
— Это было бы злодеянием и мерзостью, на которую не может решиться человек. Вспомни, Эртхаана, что негоже теперь смотреть на этого брата, как на раба, доступного желаниям. Он свободный. Или ты забыл, какнадлежит поступать с тем, кто желаний своих не обуздал и страсти недостойной не превозмог? Или думаешь, что для тебя я смягчу закон? И совершающий, и терпящий такое действие должны быть побиты камнями. Разве не сожгли огнем Тахина ан-Аравана из Сувы за то, что его познавали сзади, как познают женщину? И разве не распространились разговоры об этом во все области Хайра? Берегись, Эртхаана. Отец наш отличал Акамие среди своих рабов, и дал ему волю за его заслуги, а они велики, и признал его сыном, и дал дворец и удел, как сыну царя. Надлежит воздерживаться от недостойных мыслей и намерений. Я буду охранять честь этого брата так же, как честь любого из моих братьев. И твою честь, Эртхаана. Ради чести царства.