«Чудовищная басня…»
В Дарвине я узнавал себя.
Не помню, чтобы я много сочинял в десять-одиннадцать лет, но на обложках самодельных книжек, сшитых из листков разносортной бумаги, даже газет, я уже тогда выводил печатными буквами: «Собрание сочинений».
Самих сочинений, конечно, не было. Было предчувствие. Но ведь и это уже немало.
Однажды в пасмурный летний день я случайно попал в дом Темира Ф. Может, за солью меня послали или за утюгом, не помню. Почему-то я считал Темира татарином. Может, из-за его непонятного имени. Темир плотничал, был много старше меня, но все на улице звали его именно так – Темиром. Насупленный, хмуроватый, нелюдимый человек. Такие книжек в руки не берут, считал я. Еще более насупленными, еще более нелюдимыми казались мне бабки Темира. Почему-то их было целых три штуки, но это никого не удивляло. Да хоть пять! Все равно они ни с кем не дружили и практически не покидали свой дом, вечно копаясь в большом огороде, обнесенном не забором даже, а чем-то вроде мощного крепостного тына.
Накрапывал дождь.
Я нерешительно толкнул калитку.
Потом поднялся на крыльцо и постучал.
Никто не ответил, и, поплутав в темных сенях, я нашел дверь и сразу оказался в кухне. В общем, ничего особенного. Кухня как кухня. Из чисто детского любопытства я заглянул в комнату и буквально обомлел. Ну, комод, это понятно. Ну, зеркало в лакированной раме, темный широкий платяной шкаф, тоже понятно. Три железные кровати с никелированными шарами – красиво бабки живут! Но самое главное: в широком простенке темнели стекла самого настоящего книжного шкафа! И он был набит книгами.
Я ничего такого не ожидал. Я был ошеломлен. В доме моих приятелей, конечно, были книги, у меня у самого были книги, но чтобы столько!
У Темира, наверное, сумасшедшие бабки, почему-то подумал я.
Там, в шкафу, стоят, наверное, всякие романы. «Бруски», «Белая береза», «Заговорщики», «Порт-Артур», «Золото», «Счастье», «Поджигатели», «Кавалер Золотой звезды». Там, наверное, книги Павленко и Мальцева, Шпанова и Бабаевского, Брянцева и Медведева. Много что вместится в такой добротный шкаф.
Выглянув в окно (несмотря на моросящий дождь бабки впрямь копались в огороде), я осторожно потянул на себя застекленную дверцу.
Она растворилась легко, без скрипа.
Я потянул первую попавшую под руку книгу.
И разочарованно присвистнул. Это надо же… Стихи…
Я стихами тогда считал всё, что было написано столбиком.
Не ветер бушует над бором,
не с гор побежали ручьи,
Мороз-воевода дозором
обходит владенья свои.
Это я считал стихами.
Глядит – хорошо ли метели
лесные тропы занесли,
и нет ли где трещины, щели,
и нет ли где голой земли?
Есть о чем подумать.
Пушисты ли сосен вершины,
красив ли узор на дубах?
И крепко ли скованы льдины
в великих и малых водах?
А дальше совсем-совсем хорошо:
Идет – по деревьям шагает,
трещит по замерзлой воде,
и яркое солнце играет
в косматой его бороде.
Но вообще-то стихи я недолюбливал.
Вот, скажем, романы очень далеки от реальной жизни, а стихи вообще нигде. Убей меня Бог, чтобы я стал в чан с крутым кипятком прыгать, как Иван-дурак в стихотворной сказке. Но эти стихи из шкафа…
У-у-у-уу… У-у? – у… Метелица… Дым…
Белая медведь. Серое море.
Как осьминоги, как медузы по клыкам скал,
Полярные льды переливают лунами…
Это было как ледяной припай на наших оконных стеклах в зимний до звона промороженный день.
Белая медведь под пургу вылазит,
Белая медведь суо ньеми пурга,
У ней мех обледенел сосцами на брюхе
И такой голубой, как в сиянии небо…
У меня холодок бежал по спине.
Белая медведь на большой льдине,
Ничего не пахнет, хоть нос мокрый.
Паай паай льдина
Кэди сари вурунга
Белая медведь. Серое небо.
Я вытянул другую книгу и тоже не смог сразу её закрыть.
…незабвенен тем еще,
что пылью припухал,
что ветер лускал семечки,
сорил по лопухам.
Что незнакомой мальвою
вел, как слепца, меня,
чтоб я тебя вымаливал
у каждого плетня!
Как это? Что это?
Плетень, лопухи, мальва.
Никого у плетня я тогда не вымаливал, мал был, но за прочитанными словами угадывалась тайна. В чем здесь дело? Пару книг после долгих уговоров Темир мне все-таки дал. Естественно, с возвратом, и чтобы бабки не знали. Кстати, не бабками они оказались, а тетками. А матери и отца у Темира не было. «Тетки у меня чокнутые, – сказал хмуро Темир. Он имел в виду своих теток. – До сих пор стихи друг другу читают. Через всю Россию ехали и книги с собой тащили».
В сущности, банальнейшая история.
Три родные сестры, три мужа военных.
Перед самой войной мужей забрали, отправили в дальние лагеря, а сестры не глупые, вовремя сумели сообразить, чем им грозит это. И отправились в Сибирь сами. Завербовались на железную дорогу. Ехали и книги с собой везли. Через всю страну. Можно сказать, на самих себе пятьдесят восьмую тащили.
Летом 1984 года в Софии в продымленном Кафе поэтов (улица Ангел Кынчев, 5) болгарский поэт Георги Константинов, большой, медлительный, сказал мне:
– Моя жена перевела твою книгу. Она очень хорошо ее перевела. Я прочел твой рассказ об альпинистах. Они идут в горы, одного срывает лавина. Ноги обморожены, одиночество, страх. Черные альпинисты, так их называют. Они хотят вернуться вниз к людям в долину, огни которой видны с ледникового щита, но в обмороженных ногах в тепле, при более высоком атмосферном давлении сразу вспыхивает гангрена…
У меня сохранилась послевоенная фотография.
На фотографии изображен мой класс. Скорее всего, второй.
Тридцать восемь заморышей, тридцать восемь затравленных ушастых пройдох.
Я выглядываю из-за оттопыренного уха Паюзы. Во втором классе он, кажется, сидел целых три года, на этом его академическое образование завершилось. На фотографии нам всем вместе примерно около трехсот лет, конечно, считая Паюзу. Настоящие черные альпинисты. По глазам видно, как всем страшно хочется в будущее – в теплую долину, к людям. Вот Витька Карлик Нос. Он сам не знал, что так природой устроен: не мог не украсть, воровал всё и везде. В теплой желанной долине (в будущем) ласково помаргивали огоньки больших сроков и казенных домов, приглашая Витьку в исправительный лагерь. А вот Куж-Кувап. Грубиян, наглец, он вечно таскался за девчонками, его тянуло к ним против воли. Может, он и предпочел бы остаться на пустом ледниковом щите, но его уже несла снежная лавина. А вот Томка Тпру по фамилии Тпрунина. Прямо на уроке она могла завизжать, забиться в истерике. Ее посещали видения: пьяный отец, бросающийся с ножом на мать…
Мы все были черными альпинистами.
Улица солнцем залита. Счастливый визг на катке.
Можно подраться с Колькой-на-тормозах, а можно заглянуть в Когиз.
Как и все, я тоже видел огоньки в далекой теплой долине будущего. Но – заточка в кармане Паюзы… Но – мрачные стены и рвы реальности… «Незаметно для самого себя и почти безотчетно я сделал открытие, что удовольствие, доставляемое наблюдением и рассуждением, гораздо выше того, которое достигается спортом». Это точно. Если наши уличные похождения называть спортом, то Дарвин был тысячу раз прав. Сунув ноги в старые подшитые валенки, препоясав телогрейку солдатским ремнем, натянув на голову вытертую кроличью шапку, я очертя голову мчался вниз в долину, туда, где так легко потерять ноги, а то и саму жизнь.
Однажды я грудь в грудь столкнулся с Паюзой.
Я бежал из библиотеки. В руках у меня была какая-то книга.
Я специально обходил дом Портновых, чтобы не столкнуться с Паюзой, и все-таки столкнулся с ним, и он пусто и холодно уставился на меня. Если бы он слона встретил, он и на слона глядел бы так же вот пусто и холодно. Какая разница, слон или человек? В мире все возможно. Двумя пальцами, но без брезгливости он взял из моих рук книгу. Впрочем, раскрывать ее он не стал, только спросил: «Зачем?»
Понятно, имел в виду книгу. А я не сумел ответить.
Я только обреченно пожал плечами. Нас окружали заснеженные деревья, дома, сугробы. Ну, правда, зачем книга? И зачем небо? Зачем снег? Зачем летняя река, пескарь на крючке? Зачем дым, тишина, звездное небо? Я был как разбитый храм, все во мне было разбито и вынесено. Мне жадно хотелось поговорить с Паюзой. Но о чем? О книжном шкафе Темира? О тетках, едущих с книгами через всю Россию? О том, что он, Паюза, здорово смахивает на Дарвина? О сохранении неких избранных пород в борьбе за существование?