Затем – оговорку, что поскольку царский манифест об ответственном министерстве признан в Петрограде устарелым, а Государю о ночном разговоре будет доложено только часов в 10 утра, – было бы более осторожным не публиковать подписанного манифеста до дополнительного указания Его Величества.
И пошёл досыпать, был уже шестой час утра.
Но на первом же засыпе адъютант разбудил его. Срочно требовал приёма военный цензор.
На этот раз до того каменно не хотелось вставать, не хотелось одеваться, – так и пошёл к цензору в ночных чувяках и в шинели, накинутой прямо на бельё.
Не успел извиниться за свою одежду – стал извиняться цензор:
– Простите, ваше превосходительство! Но бывают случаи, когда и простой солдат вынужден потревожить генерала.
Он не без иронии это сказал. Он и военный чин имел не нижний, а в гражданской жизни был статским советником.
И от этой его шутки к Болдыреву вернулась та веселеющая лёгкость, прерванная забытьём. При таких событиях, право, грешно обижаться, что спать не дают.
А срочность цензора была та, что местная «Псковская жизнь», свежий номер был у него в руках, пользуясь отсутствием предварительной цензуры, вот напечатала все агентские телеграммы: из Петрограда и все воззвания думского Комитета.
И как же теперь быть?
Этого прорыва известий, конечно, следовало ожидать: извергался рядом целый общественный вулкан – как же он мог не набросать в соседний Псков искр и пеплу? Уже и во Пскове возникли какие-то дикие слухи, что под Поганкиными палатами сидят 20 телефонистов и что-то передают, нето царю, нето Вильгельму. Но вот газета уже была отпечатана. Можно было запретить её, целиком всю. Или – всю оставить?
Но тогда революционные известия начинали победно и открыто ступать по России?
Застигла полная неопределённость. Вообще-то во Пскове все уже знали, что существует Временный Комитет Государственной Думы, – но не было официального признания его со стороны военных властей. А, вот, великий князь адмирал Кирилл – признал. И – императрица?…
Никакими предварительными распоряжениями случай не был предусмотрен, В Риге штаб 12-й армии Радко-Дмитриева своею властью запретил всякие новости из Петрограда. А как теперь штаб фронта?
Тем, что Главнокомандующий только что разговаривал с Родзянкой, думский Комитет уже как бы получил признание и Северного фронта. А так как разговор был с разрешения императора, – так и императора?… И к тому же воспрещение печатания новостей неизбежно вызовет во Пскове общественное негодование против штаба фронта.
Болдырев сам склонялся, что несомненно надо разрешить. Но взять на себя дозволения не мог.
Оставил цензора ждать и пошёл будить Данилова.
Данилов тяжело кряхтел, мычал, никак не просыпался. Когда же сообразил остроту вопроса – и минуты не захотел рисковать сам, пошли вместе будить Рузского. Данилов тоже не одевался, окутался одеялом. И так сел на стуле подле кровати Главнокомандующего.
Рузский проснулся легко, но не поднялся из постели. Взял очки со столика, стал читать газету лёжа.
Уже вполне проснясь, перекинулись фразами, взглядами, – на выручку им подоспел уже найденный ими весёлый облегчающий тон. Небывало интересная газетка.
– От самого падения псковского веча такой не было! – сострил Болдырев.
И зачем же её давить?
И Главнокомандующий так понимал, они сходились.
– Только не надо и официального разрешения, – проурчал Данилов. – А просто как будто не знаем, не доглядели.
– Согласен, – подхватил Болдырев. – И тем не менее надо отважиться сообщить и в Ставку: не знали, но вот – узнали, и думаем… Пусть и они там в затылке почешут.
Понравилось. Данилов, знающий служака, понял это как защитную загородку. Согласились. Рузский остался досыпать, уже наступал на него доклад у Государя.
Болдырев отпустил цензора, оделся – и пошёл помогать Данилову составлять телеграмму в Ставку. Уже и Данилов сидел за столом в кителе и в сапогах и сочинял.
Писали так, что главкосев не видит причин препятствовать распространению тех заявлений Временного Комитета Государственной Думы, которые клонятся к успокоению населения и к приливу продовольствия.
– Юрий Никифорович, – веселился Болдырев, – а к чему, например, клонится сообщение об аресте бывших министров?
– К приливу продовольствия, – гулко прохохотал Данилов, а Болдырев громче.
В эту перевозбуждённую короткую ночь и вовсе не спалось генералу Алексееву. Он лёг с камнем, что первый раз за всю свою воинскую службу принял самовольное решение огромной важности: остановил полки Западного фронта. Самое мучительное было в его положении даже не сложность необычных, как бы совсем не военных задач, осложнённых ознобом и смутой болезни, но то, что в такие часы он был покинут и присутствием Государя и даже телеграммами Государя – и должен был действовать самоуправно, не мог не действовать! Да всё бы он легко подсчитал, доложил и распорядился, был бы только над ним человек с решающим «да» или «нет».
Лежал он, не раздеваясь, и всё ждал, что придёт от Государя: согласие на запрещённую им остановку полков Западного фронта.
Не приходило. Должно быть, лёг Государь спать.
И Иванова не нашли – а Иванов, не дай Бог, набедокурит.
И ходил Алексеев, шаркая сапогами, в аппаратную: может быть, есть телеграммы, да ему не донесли?
Нет, всё было недвижно: дежурные офицеры и телеграфисты на месте, а аппарат молчал.
Молчал и о самом главном: манифест об ответственном министерстве – подписал Государь? не подписал?
И опять ложился. И чиркал спичками из постели к своим выложенным на столик карманным часам. И было без четверти четыре – и всё не шли будить, не шли с известиями. А ведь с половины третьего Рузский разговаривал с Родзянкой – и что ж, до сих пор?
И было двадцать минут пятого – и не шли будить Алексеева.
Уж так ждал тихих шагов с легчайшим позваниванием.
И было без десяти пять – и никого. Тишина.
А потом наступила напряжённая бессвязица, и куда-то Алексеев не успевал, и шёл на карачках в отчаянии, и какие-то невиданные рожи выставлялись и говорили бессмысленные загадочные фразы, и все горько упрекали Алексеева. И наконец спасительно за плечо, за плечо – вытянул Алексеева из этого тяжёлого сна -
Лукомский. Со свечой.
Алексеев отряхнул голову, с облегчением от рож, и, ничего не спрашивая, зачем-то на свои часы.
Шесть часов ровно.
– О полках? – с надеждой спросил Алексеев.
– Всё здесь, – ответил Лукомский, протягивая скруток телеграфной ленты.
И Алексеев со сна взял его, как бы тут же в постели читать, – но пальцы, ещё неловкие, обронили скруток на одеяло солдатского сукна, хорошо что не дальше, скруток не стал далеко разворачиваться и путаться.
Спустил ноги, натянул сапоги. К столу.
Отдельно подал Лукомский телеграмму из Пскова, что Государь разрешает опубликовать манифест об ответственном министерстве.
И отдельно – совет штаба Северного фронта: воздержаться.
Читать много, Лукомский ушёл. Алексеев привычно-пригорбленно сел за стол, на плоскости которого протекала вся его жизнь, надел очки и стал терпеливо перекручивать ленту в пальцах.
Вот вкратце суть разговора Рузского и Родзянки. Эшелоны, высланные в Петроград, взбунтовались в Луге, присоединились к Государственной Думе…
Что такое? Взбунтовался не хилый лужский гарнизон? – а эшелоны? Какие?! Там мог быть только один Бородинский полк… И он – взбунтовался?? Ого-го… Тогда – на кого ж можно положиться? Ну конечно, да, эта игра с посылкой войск на свою же столицу не могла довести до доброго.
…Разбушевавшиеся народные страсти… В Петрограде верят пока только Родзянке и только его приказания исполняют…
Да, вот, посмеивались над ним, а он оказался мужественный, твёрдый человек и с властной силой над толпой, над анархией.
…Рузский передал Родзянке текст манифеста… Но в ответ: наступила одна из страшнейших революций, и даже Председателю Думы не удаётся… Ненависть к императрице дошла до крайних…
Это можно понять. Государыню императрицу и Алексеев сам терпеть не мог, кто её мог… Но что ж, общественное министерство, в таких муках добытое, отпадает, не появясь? Что же тогда?…
И лента отвечала страшно: династический вопрос поставлен ребром. Толпа и войска, предъявляют требование отречения!…
Похолодели руки, и опять развернулся скруток больше надобного. Пока распутал, подровнял… Затаённое в шёпотах и тёмных углах, это слово прорезалось в служебную ленту Ставки! Мысль, может быть, и курилась во многих грудях, – но вот её выдуло сильным дыханием Родзянки.
…Отречения в пользу сына при регентстве Михаила Александровича.
А Родзянко – в гуще событий, ему видней. И при этом:
…Толпа и войска решили твёрдо войну довести до победного конца…