Пошатываясь, он поднялся, дорулил до секретера, лихо, с пьяной удалью вытащил гербовый лист.
– Вот, князь, ознакомьтесь, сие велено читать прилюдно трижды на день в каждом остроге. И ведь читают.
Бумага впечатляла и была составлена с тонким знанием человеческой психологии. За поимку нехристя, татя, вора и просто государева преступника Васьки Бурова, с ловкостью выдающего себя за князя и генерала, полагалась награда в размере аж ста пятидесяти серебряных рублев. Причем людям беглым, озорным и каторжанским еще давалось и отпущение всех грехов – невзирая на их тяжесть, полностью. А тех, кто Ваське оному потакал бы, укрывал бы да содействовал бы, полагалось без промедления ковать железо и также почитать государственным преступником. А подписано сие воззвание было майором Зубовым, милостью Божьей начальником караульно-розыскной экспедиции. Чувствовалось, что дело свое он знал.
– Ладно, хрен с ним, пусть себе спит. А мы пока пойдем дальше. – Буров невозмутимо положил бумагу, в упор посмотрел на коменданта: – Проводника верного дашь? Оленей сами купим…
Вперед, вперед, только вперед, ну не зимовать же в одном остроге с карателем Зубовым…
– Что, дальше пойдешь? – Отставной маркиз вдруг оскалился, судорожно всхлипнув, сел, и болезненная гримаса до неузнаваемости изменила его лицо, не понять, то ли рассмеялся зло, то ли просто кинуло в тоску его. – Эх, князь, князь, а ведь идти-то тебе некуда… Чукчи вышли на тропу войны, а они ведь не люди – звери.[512] Вождь их, Харгитит, зело крови хочет, жуть как обиделся за бабу-то свою. Волком шастает по окрестным лесам, ясырей[513] не берет, убивает на месте. А вот баба-то его не шибко печалится, особо не переживает. Вишь, какая красавица, – и, сально рассмеявшись, он указал на нимфу, перевернувшуюся на живот и выставившую на обозрение роскошные арбузы-ягодицы. – Хорошая баба, в теле, и выпить не дура. Да и вообще не дура, только салом тюленьим воняет… Такое вытворяет, куда там шлюхам из «Трюма» с их оскомину набившим на причинном месте «дилижансом». Сестра ее, правда, получше будет, да, увы, с майором карательным, Ксюша, миль пардон, махается. Тот прыткий больно, сволочь, из молодых, из ранних… А что, дамы-господа, не выпить ли нам? По старой-то памяти, за встречу? Посидим, поговорим, Париж вспомним, майору карательному, ежели заявится, в морду дадим… Что, не желаете? Ну и ладно, тогда я один. Ксюша, солнце мое, твое здоровье. Князь, с наилучшими пожеланиями, за вас…
После первого же стакана он сник, смачно, а-ля Чесменский, выругался и возвратился в свою начальную позицию – мордой в скрещенные на столе руки. Больше здесь делать было нечего…
– Хорошее имя Ксения, не затасканное, – одобрил Буров, погладил Лауру по щеке, и в голосе его впервые за все время послышалась усталость: – Ты, женщина-загадка, пойдем отсюда, будем думать, что делать дальше.
Собственно, он уже придумал – не место было говорить. Молча они вышли из комендантских хором, миновали двор и окунулись в сутолоку острожной жизни. Такой нелегкой, шумной, кипучей и немудреной. Шлепали по лужам поршни, сапоги, стомы и босые ноги, терлись друг о друга кофты, кацавейки и сибирки, в воздухе висели крик, гул, брань, скрип колесных осей и лошадиное ржание. По площади шатались нищие, убогие, увечные, у лавок толпился северный народ – в волчьих, лисьих и песцовых мехах, в унтах с узорами, в ладных куртках из оленьей кожи. В начищенных котлах кипело варево, жарились на углях рыба и убоина, чад от перегретого масла смешивался с запахами чеснока, лука, хлеба и квасной вонью.
– Пироги с жару, пяток за пару! – кричали у лавок торговцы и зазывалы. – Купи калач, будешь силач! Не жалей грош, товар хорош!
У царева кабака да у харчевок с обжорками народу тоже хватало – хмельного, всякого, разного. Пили с утра пораньше – кто с горя, кто с радости, кто сдуру, кто просто так. С легкостью расставались с монетами, судорожно дергали горлом, истово, с жадностью, словно перед смертью припадали губами к чаркам. Забыться, захмелеть, залить глаза, дабы не видеть, не слышать и не понимать ничего. Уйти хотя бы на время из этой жизни…
Впрочем, не такой уж и плохой – похлебка была наваристой, жареное мясо – сочным, пироги с зайчатиной, капустой и грибами вызывали слюнотечение. Буров и Лаура поели, побаловались чайком и остановились отдышаться у пустующего эшафота. Больше всего на свете им хотелось сейчас сбросить шкуры, не спеша помыться в баньке и завалиться спать. В обнимочку, без задних ног. И чтобы никаких там Зубовых, де Гардов, летающих гадюк. Ни гнуса, ни мошки, ни зловонных болот… Однако это была минута слабости, не более.
– Да, вредно много жрать, – тяжело вздохнул Буров, вытащил мешочек с самым ценным и ласково взглянул на Лауру: – Вот, возьми. Как-нибудь перезимуешь. А я ухожу. Так что все, давай прощаться.
Хорошо было, разумеется, уйти не сразу, а заглянув еще к майору Зубову для разговора по душам. Однако толком с тремя патронами не поговоришь, а только спровоцируешь шум, гам и, в конечном счете, погоню. Так что лучше уйти тихо, по-английски, – ладно, пусть живет уродом.
– Прощаться? – изогнула бровь Лаура, покачала мешочек на руке, и неожиданно в голосе ее прорезалась ярость пантеры: – А меня ты, сволочь, спросил? Считаешь себя вправе решать за всех? Да на хрен оно нужно, это твое святое благородство? Я уже однажды чуть не потеряла тебя и более искушать судьбу не собираюсь. Так что заткнись насчет прощаний, – и она с силой, так что клацнули бриллианты, бросила мешочек Бурову. – Вместе, только вместе.
– Да пойми же ты, глупая, это опасно, черт знает как опасно. – Буров, не сдерживаясь, схватил ее за руку, обнял за плечи, потряс. – Ты ведь даже не знаешь, куда я, в какую сторону. Можешь не пройти. Запросто сложить башку, погибнуть. Слышишь ты, дуреха, погибнуть!
В глубине души, несмотря на злость, он был полон восхищения, преклонения и тревоги – какая женщина! Только вот и впрямь, пройдет ли?
– Да слышу я, слышу. – Лаура вдруг тоже обняла Бурова за шею, поднялась на цыпочки и с чувством прошептала в самое его ухо: – Только уж лучше сдохнуть с тобой рядом, чем медленно околевать здесь в одиночку. Васечка, хороший мой, не гони меня, пойдем вместе.
И Буров сдался. Верно французы говорят: que femme veut – Dieu le veut.[514] А уж если любимая…
Неделю спустя
Кровавая скала была в точности такой же, как двести лет назад, вернее, вперед, – отвесной, словно вырубленной топором, цвета киновари, с остроконечной, будто бычий рог, вершиной. Перед ней идеальным полукругом лежала каменистая пустошь, границу отмечали небольшие, вытесанные из гранита пирамидки – ошо, «вехи жизни». Золотой бабы, наследия бога Ура,[515] уже не было в помине.