…Расставивши тонкие, жесткие руки на столешнице, она низко опустила голову, рассматривая что-то на плошке, где одиноко ползла к капле меда букашка. Губы ее приоткрыты, шевелятся, лопатки натянули ткань исподницы горбом, спина выгнута по-старушечьи, пальцы когтями терзают столешницу. Прислушавшись, разбираю:
– Лешего облыжно винит, от лешего семенит, на лешего грешит, от лешего ворожит, на лешем вины нет, я потропила след…
Я встаю с полка и подхожу к ней – обходя стол. И я вижу, что букашка в плошке спешит к капле дегтя – это не мед. Волосок отделяет букашку от дегтя – и она пробегает этот волосок, хотя сначала показалось, что разминется со смертью.
– Бежит, когда нельзя бежать, дышит, где нельзя дышать… Тут, милый, ходят не дыша – твоя Тропленая Межа, – хищно кричит она, и ответом из-за елей, из темноты терпкой, свежей ночи чей-то тоскующий, смертно молящий вопль. Она только что убила человека. Утопила. Тропленая Межа – лютое в своей жадности болото. Обороняя Кромку от нестоящего или свое счастье от помехи? Но человек этот уже, почитай, мертв, и я не стану силиться его спасти, как не стану мешать ей. Ее дом, ее грань, ее стража…
Она оборачивается ко мне, и я вижу, как в черном ее зрачке погасло пламя, кровавая искра. Она стояла спиной к огню в этот миг.
Утро так и не наступило. Наступали сумерки, а утро – нет. Ягая то была дома и не была дома, сходились на ее дворе уводны, я видел леших, лешачих, Лесного старца, который долго и строго присматривался ко мне, принюхиваясь, – недоумевал о чем-то. Видимо, одно говорили ему глаза, а чутье нежитя – другое. Он недоуменно пожал плечами на меня Ягой, вышедшей во двор, та резко ответила на непонятном языке, и Лесной старец, смирившись, отошел, еще раз с силой потянув носом вечернюю сырость.
Я так хотел увидеть их, там, в другом мире. И теперь я вижу их и понимаю, что я зря боялся там. А я боялся. Боялся, что, если мне когда-нибудь удастся пройти сюда, на Кромку, я привыкну к ним, и переход потеряет если не смысл, то часть очарования. Нет. К ним нельзя привыкнуть. Привыкнуть можно лишь к повторяющемуся. К людям, их лицам, поступкам людей, к примеру. К их однообразной глупости, рядящейся в разные обличья, к их предсказуемости, к их злобе. Все это надоедает очень быстро – стоит только один раз взять все это на заметку. Но кто скажет, что мелькание волн, падение осенних листьев, полнолуние, рябь, пробегающая по волнам ковыля в степи, раскачивание вершин сосен, если смотреть на них, лежа на поляне в чаще леса, кто скажет, что это – однообразно? Вы когда-нибудь угощали Дворового с руки? А смотрели сквозь речное зеркало в бездонные глаза берегине? Слушали, как аукают на разные голоса уводны, и знаете, сколько обличий может сменить Лесной старец, заманивающий вашего ребенка, а?
Примелькается ли то, что мудро? Нет. Оно просто будет каждый раз мудрым по-своему. Вот и вся тайна.
И я смотрю на чудовищную в своей величине ель часами. Даром, что каждая из них в Синелесье – исполин. Часами смотрю на ее лапу, на ее иголку… Странно ли то, что, рассматривая ель целиком, я вижу ее иголочки – каждую в отдельности, а смотря на иголку, я вижу всю огромную ель, гордо говорящую: «Я здесь королева. Нас здесь тысячи, тысячи, но я королева!» И вторая, и сотая ель скажут то же самое. И все они скажут правду. И мнилко у разбитого камня сам рассказал мне будничную, но дикую историю – мать отвела его в лес и убила, похоронив под камнем. Вот этим самым. А Ягая подняла его. Сделала из него мнилко, дала дожить оставшиеся годы – до положенного срока. Кто же из нас жесток, а? Мать? Ягая? Обе? Важно ли это?
Росомаха, охотящаяся на детей, станет скучной? Эта безжалостная убийца, которая, остановившись, подперла надломанную ветвь ели сухой палкой и засмеялась?
И почему ничего против не имела Ягая, когда я час за часом сидел у Тропленой Межи, разговаривая с русалками и берегинями? Тропленая Межа – чудовищное в своей алчности болото, но это еще и озеро, которое потом становится болотом, в глуши Синелесья.
…Играла, насмехалась полная луна над Пограничьем, все чаще заставляя Ягую покидать дом и меня.
«Как с цепи посрывались. Полнолуние просто сулит невозможное некоторым людям. Оно сулит, а я выполняю…» Коса ее и лук с черноперыми стрелами не зря простаивали место в своем углу. А я молчал, молчал, молчал… Лишь по ночам, когда она вскакивала с моей руки, заставляя что-то внутри голодать и рычать зло и тоскливо, я поднимался и подходил к ней. К столу.
…Вот бежит вдоль брошенной Ягой синей ленты букашка. А стражница несильно, но быстро постукивает ей вслед костяной иголкой. Человек в лесу, прорвавшийся по лунному лучу на Кромку, бежит по лесу, бежит вдоль реки, спасаясь, раздирая шкуру о ветви терна, от тяжелой поступи идущего за ним великана – он не видит его, но земля вздрагивает прямо за его спиной. Бег, бег, слепящий глаза ледяной пот – человек спасается.
– Пощади его, – вдруг сказал я. Мне не жалко его. Мне хочется, чтобы она уступила.
– Почему? – сурово спрашивает стражница.
– Быть может, это второй Ферзь? – Неудачный, глупый шаг. Ягая отвечает, не задумавшись:
– Второго Ферзя быть не может. Голодай, водяник! – И, прискучив постукиванием костяной иглы, втыкает ее в спину упрямой букашки, так и не взбежавшей на синюю ленту. Лишь потом я понимаю, что его и не гнали на нее – просто гнали там, где ей больше нравилось.
Нет утра. Оно не наступает. Отъевшийся, отдохнувший Харлей смотрит на меня спокойно и понимающе, как мне кажется.
…Вот еще одна козявка ползет, мигая ядовитой окраской, по зеленому платочку, неслышно выброшенному на столешницу прямо из воздуха Ягой. А она спокойно роняет палочку желтой древесины, стараясь уронить ее на козявку. Приговор она читает негромко, я не слышу его, но зато слышу дикий бурелом в Синелесье, треск валящихся деревьев, я могу понять, как робко, скованный ужасом встречи, налетевшим с ясного неба ветром, под грустным взглядом полной луны, идет по Синелесью прорвавшийся сюда дурак. Ядовитая зелень букашки – это те заклятия, что он старался на себя наложить – как потом сказала мне Ягая. И рассмеялась – негромко, искренне, качая в непритворном удивлении людской дурью гордо посаженной черноволосой головой.
– Отпусти его, – снова сказал я.
– Почему? – вновь пытает меня Ягая, роняя и роняя желтую тяжелую палочку.
– Может, он очень нужен этому Миру? Или не нужен тому? – Миг, молчание, ответ:
– Никто, ни один человек не может настолько быть нужен этому ли Миру, тому ли. Нет, – взмах черных волос, она покачала головой, отрицая мой довод. Легкий стук палочки, упавшей на спину букашки. Все.
А на третью ночь я просто протянул руку в сторону очередной букашки и негромко сказал правду: