Самобичевание стало повесткой дня, а счастье — печатью распада. Удовольствие? Да как вы можете! Даже в его родном посёлке всё изменилось, и рискни теперь Кальгюйе пожертвовать бедным хорошее, чистое бельё, его бы сочли отвратительным снобом. Никакая благотворительность не умалит вашей вины. Она лишь заставит вас чувствовать стыд и унижение, всё глубже, всё сильнее день ото дня.
И вот, однажды — профессор отчётливо запомнил тот день, — он захлопнул свои сундуки и шкафы, свои чуланы и кладовые, — раз и навсегда, для всего того мира, что кипел негодованием и требовательно колыхался снаружи. В тот же самый день последний понтифик начал распродажу ватиканских сокровищ. Золото и драгоценности, библиотеки, картины, скульптуры, фрески, облачения, тиара, мебель — всё, по благословению князя епископов, пошло с молотка, под бурные аплодисменты и ликование всего христианского мира. А самые экзальтированные, охваченные инфекционной истерией, призывали уподобиться церкви, раздать всё и сделаться нищими. Какой бессмысленный героизм в противодействии вечному порядку вещей! Благородство викария Христа ухнуло в бездонную бочку: всех средств оказалось в итоге меньше, чем расходы Пакистана на продовольствие в год! В нравственном смысле он лишь доказал, что был неприлично богат, — будто какой-то махараджа, лишённый собственности властным декретом. Проглотив эту каплю, ничуть не утолившую его жажды, Третий мир снова обрушился на него, и тотчас же исполненное благодеяние обернулось грехопадением. Теперь Его святейшество метался по опустошённому, испоганенному дворцу, боясь бросить взгляд на ободранные до кладки — по его повелению — стены. Он долго умирал в пустой келье, на простой кровати с железной панцирной сеткой, между кухонным столом и плетёными стульями, как заурядный священник из бедного городского предместья. Какая жалость, — ни тебе зрелища, ни распятия по требованию перед замершей в нетерпении толпой. Этого Римского папу избрали незадолго до ухода профессора на покой.
Итак, два человека: один с тоской взгромоздился на соломенный трон в Ватикане, другой — удалился в родную деревню, чтобы насладиться всеми дарами земного бытия. И вот — они перед ним, в том самом порядке, который ему нравится больше всего. Так возблагодарим же Всевышнего за нежный окорок, ароматный хлеб и прохладное вино! И выпьем за погибающий мир и за тех, кто всё ещё чувствует себя в нём, как дома, несмотря ни на что!
Кальгюйе ел и пил, смакуя каждый кусочек, каждый глоток, и взгляд его блуждал по комнате, то и дело натыкаясь на предметы, знакомые с детства. И каждый раз, останавливаясь на той или иной вещи, профессор чувствовал, как любовь наполняет его. Глаза Кальгюйе увлажнялись слезами, но то были слёзы радости. Каждая малость в его доме лучилась достоинством тех, кто жил здесь прежде — их благоразумием, их порядочностью, их сдержанностью, их привычкой к непоколебимым устоям традиций, передаваемых из поколения в поколение, так долго, что они сами по себе становятся гордостью. Кальгюйе чувствовал, что и его собственная душа пребывает в каждой из окружающих его вещей: в старых изысканных переплётах и простых лавках вдоль стен, в вырезанном из дерева барельефе Девы Марии и больших плетёных креслах, в шестиугольниках паркета и лучах света сквозь оконца на крыше, в распятии — фигурка Христа из слоновой кости на самшитовом кресте; в сотнях, тысячах мелочей. Сущность человека выражается в его вещах, — куда весомей, чем в любых идеях, с которыми он так любит играть. Вот почему Запад утратил самоуважение и достоинство, вот почему мчится в этот самый миг, запруживая шоссе толпами людей, на север, без сомнения, почуяв свою обречённость, — это возмездие за попустительство монстрам, от которых он должен был защищаться. И почему не защищался, — будет ли дан однажды ответ на этот вопрос?!
Ровно в одиннадцать диктор зачитал по национальному радио новое коммюнике:
— Официальные лица с некоторой тревогой отмечают массовый исход населения по всему югу страны. Выражая беспокойство по этому поводу, правительство, тем не менее, не считает себя вправе оказывать противодействие, учитывая беспрецедентную природу событий, послуживших тому причиной. Армия и силы правопорядка приведены в состояние высшей боеготовности для обеспечения правопорядка, с тем, чтобы исход населения не мешал движению частей и техники с севера на юг, выполняемому в настоящее время. В четырёх прибрежных департаментах объявлен режим чрезвычайного положения. Особые полномочия получил мсье Жан Перре, личный представитель президента Республики. Армия приложит все усилия для сохранения покинутой собственности, в той мере, в какой это не будет помехой для выполнения ею непосредственно военных задач. Источники в правительстве подтвердили, что президент Республики сегодня в полночь выступит с обращением к нации, в котором будет отражена его глубокая озабоченность происходящим.
На этом сообщение заканчивалось. В мире, давно переполненном словесной шелухой, такая краткость поистине впечатляла. «Краснобаи всегда умолкают перед смертью?» — задумчиво проворчал Кальгюйе. Он снял с полки книгу, налил себе ещё немного вина, зажёг трубку и стал дожидаться полуночи.
Для Нью-Йорка эта ночь была странной — куда более спокойной и мирной, чем кто-нибудь помнил. Центральный парк опустел, оставленный тысячами его завсегдатаев, вечно слоняющихся туда-сюда. Маленькие девочки с дерзкими светлыми хвостиками, в розовых коротеньких маечках, радостно кувыркались в траве, счастливые тем, что могут резвиться тут безо всякой опаски. В негритянских и пуэрториканских гетто царила церковная тишина.
Доктор Норман Хейлер распахнул окна. Он напряжённо вслушивался в тишину, пытаясь уловить знакомые звуки, но город безмолвствовал. Был тот самый ночной час, в который до Хейлера вечно доносилась какофония звуков, которую он ворчливо окрестил «адской симфонией»: крики о помощи, топот бегущих ног, безумные вопли, выстрелы, одиночные либо очередями, сирены полицейских машин, дикое, нечеловеческое рычание, хныканье младенцев, развратный смех под звон стекла, испуганный хрип клаксона заблудившегося «Кадиллака», изысканного, с кондиционированным салоном, остановившегося на светофоре и мгновение спустя утонувшего в море чёрных тел, размахивающих чем-то острым; крики «нет! нет! нет!» — безнадёжные крики во тьме, заглушённые резким ударом ножа, бритвы, цепи, унизанной шипами дубины, пудовым кулаком, или пальцем, а может быть, фаллосом.