Толпа издала протяжный стон. Прикинув его длительность и громкость, настороженный нехорошей тишиной, из которой он родился, охранник-сикх — обладавший превосходным чутьём на опасность, исходящей от массы народу — подумал, что количество людей перед консульством по крайней мере удвоилось за последние сутки.
— Ну, всё, всё! Сдайте назад! — крикнул он, потрясая ружьём для вящей острастки. — Успокойтесь, вы, все! Вы получите продуктовые наборы и должны будете разойтись. Вам вообще не следовало здесь появляться. Вы слышали объявление.
Какая-то женщина выступила вперёд и заговорила. Остальные замерли, внимательно слушая, так, словно она произносила речь за всех и за каждого из них. Она держала на вытянутых руках ребёнка, маленького мальчика лет двух, поднося его к решётке ворот так близко, что ему пришлось закрыть ладошкой глаза — огромные и пронзительные.
— Посмотрите на моего сына! — её голос звучал на высокой ноте, грозя сорваться на крик, и в нём слышались слёзы отчаяния. — Посмотрите, какой он красавчик! Глядите, какой он крепенький, упитанный, какие плотненькие у него ляжечки, какие ручки, какие прямые ножки! Видите? Видите?! Посмотрите, вот его ротик, — какие ровные, белые у него зубки! А его личико! Вы видите на нём хоть один прыщик, хоть одну оспинку?! А какие у него чистые, ясные, большие глазки, — они ни разу не гноились у него, ни разу! Посмотрите, какие у него волосики! Потрогайте, если хотите, — ни один не выпадет, ни один! Взгляните, как у него чистенько между ног! И его маленькая попочка тоже чистая, и животик — гладенький, плоский, а не раздутый, как у других! Я могу показать, когда он ходит по-большому — у него нет, никогда не было глистов или крови! Прекрасный, здоровый малыш! Как написано у них в бумагах! Мы кормили его, как принца, с первого дня, как он появился на свет! Мы старались для них. А теперь что?! Мы видели, какой он замечательный, мы всей душой надеялись, что сможем отправить его туда. Чтобы он там вырос, чтобы стал богатым, счастливым. Мы кормили его всё лучше и лучше, и заботились о нём, точно, как нам велели в больнице. Две его сестры умерли. Они были старше, но обе такие хилые, маленькие, — не то, что он! А он так хотел кушать, и с каждым днём он становился всё прелестней! Он ел за троих, Боги благословили его! И что же?! Хотите сказать, мы зря кормили его?! Получается, его отец напрасно рвал жилы на рисовом поле, просто так уработался до смерти, ни за что?! И теперь я должна оставить его себе, и работать на него, и кормить его? Нет, теперь моя очередь есть! Да, моя очередь, потому что я выкормила его, он большой и сильный! И он уже не мой, у него новая семья на том конце света, они ждут его, чтобы дать ему свою фамилию, назвать своим сыном! Видите? Вот! Этот медальон прислали они, вот, у него на шейке. Смотрите, я не лгу! Он принадлежит им. Возьмите его, он больше не мой сын! Они обещали. Они сказали мне, что его заберут. Я всё сделала, как они велели, а теперь… Я не могу, не могу!
Ещё не меньше сотни женщин подбежали к воротам, стеная и протягивая к ним детей. Они кричали, вопили, рыдали, — расслышать в этом гвалте можно было лишь отдельные фразы: «Заберите его, они обещали!», «Она им нужна, возьмите, возьмите!» Прелестные большеглазые малыши, испуганные, плачущие, здоровые и сытые — они являли собой ужасающий контраст с высушенной, дряблой плотью своих матерей; как будто дети питались ими, словно пуповина всё ещё связывала их друг с другом. Бедные, измученные, доведённые до отчаяния женщины, заходящиеся в крике — и вторящая им толпа: «Заберите! Это их дети теперь! Возьмите их!» Задние, обезумев, напирали на передних, пытаясь протолкнуть, просунуть всё новых и новых детей, мечтая зашвырнуть их в тот вожделенный рай, на который сами не могли и надеяться. Бельгийская инструкция, чьи создатели вовсе не имели ввиду остановить людской поток, вызвала настоящий потоп. Когда человеку нечего терять, ему плевать на предписания. Опыт учит — никаким декретом не остановить отчаявшихся. Когда исчезает реальность, её место тотчас занимает миф. Чем призрачней шансы, тем ярче упование. Несчастные, обездоленные, живущие одной лишь надеждой люди давились у консульских ворот, и картина эта странным образом напоминала витрину лукавого фруктовщика, что выкладывает наверх лучшие из плодов, под ними — те, что похуже, но вполне съедобные, особенно если не сильно принюхиваться, а в самом низу — помятые и червивые, но уложенные так, чтобы покупатель не видел изъяна. И там, в глубине человеческого моря, качались женщины с уродцами на руках, такими ужасными, что никто не осмелился бы к ним прикоснуться. Они стонали и выли громче всех остальных — ведь их надежда не знала пределов. Отвергаемые, отталкиваемые, гонимые прочь изо дня в день, они не могли не уверовать в то, что так хорошо защищаемый рай нужно штурмовать снова и снова, до конца своих дней. Прежде, когда ворота консульства открывались, одной из этих несчастных удавалось протиснуть туда и своё бедное чадо. Это было крошечным шагом к спасению — даже если охранник-сикх неизменно загораживал дорогу ружьём и захлопывал дверь у него перед носом. Им удалось приблизиться к вратам вожделенного рая, и одного этого хватило с избытком, чтобы вновь пробудить в них надежду, хватило, чтобы она расцвела прекрасными видениями молочных рек с кисельными берегами, кристально чистых озёр, обильно кишащих непуганой рыбой, щедрых дождей, орошающих тучные луга и поля, густо засеянные отборными злаками, простирающиеся до самого горизонта, где небожители раскроют их маленьким заморышам свои сердца.
Чем проще люди, тем сильнее иллюзии. И уже вскоре каждый внимал их лепету, и все уверовали в их сказки, и вместе с ними предавались безумным мечтам о западной жизни. Проблема в том, что в замученной голодом Калькутте это слово — «все» — означает не сотни и даже не тысячи. Миллионы. Но может ли это служить объяснением, пусть даже одним из многих?
Далеко позади, за последними из рыдающих женщин, возвышался голый до пояса гигант. Он вращал над головой нечто вроде флага. Принадлежащий к касте отверженных, предназначенных судьбой копаться в отбросах, золотарь, чей удел — торговать навозом и питаться им же в голодный год, — он воздевал зловонными руками над собой некую массу человеческой плоти: ноги, толстые и короткие, как колоды, над ними — огромное бочкообразное туловище, уродливое и кривое, переходящее в шею подобную широкому корявому пню, и несуразно маленькая лысая голова, на которой с трудом можно было распознать отверстия глаз и расщелину рта. Ни зубов, ни горла, — только складка кожи, прикрывающая отверстие глотки. Но живые глаза урода были устремлены вперёд, — пристальный взгляд поверх толпы, — они двигались, только когда отец-пария тряс его в исступлении. Консул, приоткрывший дверь для того, чтобы увидеть, что происходит, натолкнулся на этот взгляд и застыл истуканом, охваченный непередаваемым ужасом. В следующее мгновение он зажмурился, замотал головой, отгоняя видение, и закричал, размахивая руками: