– Деньги, как справедливо замечает в таких случаях один мой хороший знакомый, отнюдь не главное, но важнейшее из второстепенного. Оттого когда у тебя уже есть в достатке здоровье, любовь и увлекательная работа, когда за них уже не надо каждый день идти на бой, деньги неизбежно выходят на передний план. Надо же чем-то мерить свой успех, раз уж прочие показатели и так зашкаливают. А вот когда, напротив, чего-то из перечисленного главного не хватает, начинаешь за него активно бороться, барахтаться, деньги отходят для тебя на второй план, и довольные жизнью люди, которые осмеливаются всего-навсего не презирать денег, начинают казаться меркантильными монстрами.
– На полметра мимо, Лешк. На полтора. Все у меня есть.
– Ну, насчет здоровья понятно. Сам тебе бывалоча йогурты таскал в больницу. У тебя там к язве, рассеянному склерозу и хроническому бронхиту от курения ничего больше не прибавилось? Чего-нибудь по линии Венеры?
– Ладно, Леша, будет тебе. – Пушкину уже совсем не нравилось направление разговора, но он старался отделываться короткими увещеваниями, опасаясь, что иначе снова сорвется и наговорит ненужностей.
– Работа, – хладнокровно продолжал Илличевский, будто не слыша собеседника. – Ты ведь всю жизнь мечтал выпускать собственный литературный журнал, да? Повезло... Только вот незадача – опять что-то не так! Не спешат к тебе в редакцию серьезные молодые люди с гениальными рукописями, по прочтении коих тебе захотелось бы воскликнуть: «Новый Гоголь родился!» Помнишь, жалился мне по телефону? Не пишут сейчас ни черта молодые талантливые люди, находят себя в более интересных и престижных областях деятельности. Гоголь, на мой вкус, был последним толковым. А пишут в основном нелепые недообразованцы, жалкие пятидесятилетние дебютанты, в головах коих после развала Союза полный сумбур и пшенная каша с изюмом. А с благополучно состоявшимися в большой литературе друзьями ты разругался вдрызг, поскольку одно дело – драть их произведения в хвост и в гриву, стоя с ними на одной доске, с позиций такого же, как они, литератора, и совсем другое – редактировать, резать, переписывать их произведения, оказавшись по другую сторону баррикады. И несут твои друзья свои произведения в обход «Нашего современника» господам Суворину, Чупринину и Василевскому...
– Ну, ясно. Остапа понесло.
– Денег ты категорически не любишь, одначе сосешь их отовсюду – из журнала своего, из Некрасова, из Тургенева, из Гнедича... Из Натали. Как же, ты ведь это делаешь вовсе не из любви к деньгам, как какой-нибудь недостойный Илличевский, просто привык жить на широкую ногу, привык не задумываться, откуда они берутся – это ведь столь низменные материи! Этакая пиявица ненасытная, коя, насосавшись крови, говорит своей жертве: «Ну что ты сокрушаешься по этой глупой телесной жидкости? разуй глаза, в мире столько прекрасного!»
– Леша!..
– Кстати, о Натали. Это, кстати, что касается любви. Наблюдал я ее на прошлой неделе глубокой ночью у «Лиссажу» в сопровождении супруга. Подошел поздороваться. Смотрю: ба! что такое? Александр Сергеич-то в плечах раздался, шевелюра вся белая у него, точно мукою посыпали, одет в мундир, говорит с французским прононсом...
– Хватит!!! – взревел Пушкин и с такой силою хватил кулаком по столу, что столовые приборы подпрыгнули, жалобно звякнув.
– Простите, у вас все в порядке? – У стола мигом возник официант.
– В порядке, в порядке, – заверил Илличевский, не спуская глаз с побагровевшего Пушкина. – Мы просто немного поспорили по философическим вопросам.
– Нормально все, – выдавил Пушкин. – Несите уже, наконец, горячее!
– Сию минуту-с подадут, – вежливо поклонился официант.
Жюльенов дожидались в тягостном молчании. Приняв под горячее еще по рюмке душистой, разговорились снова, хотя настроение уже, конечно, было упущено.
– Я сейчас пишу что-то вроде мемуарцев, – поведал Илличевский, ковыряя свой жюльен серебряной ложечкой. – Про телевидение начала девяностых. Ну, когда я туда только пришел. «Взгляд», Листьев, Бодров-младший, «Поле чудес». Заинтересует тебя?
– Конечно.
– Только с условием, что ты там ни буквы не поправишь. Иначе окончание будет печататься у Диброва в «ПроСвете».
– Ладно, поглядим. Корректуру все равно ведь будешь вычитывать. Договоримся. – Пушкин с тоской посмотрел на графинчик с водкой, потом решительно отстранил рюмку. – А что наши, лицейские? Видишь кого-нибудь?
– Костю Данзаса вижу регулярно. Пишет тексты для Сердючки и Шафутинского. Раздобрел, разленился. Купил себе дачу на Рублёвке.
– Встречался с ним недавно, – усмехнулся Пушкин. – На книжной ярмонке. Отрастил себе славное пузцо, пиджак не сходится.
– Барон Корф, сказывают, уехал послом в Канаду. Бенкендорф...
– Знаю про Бенкендорфа.
– Ну, и все. Матюшкин до сих пор у меня выпускающим редактором работает. Про остальных тоже знаешь, наверное. Пущин в Германии на ПМЖ, Гурьев – зампред «Внешторгбанка», Дельвиг умер, Корнилов спился, Кюхля умер...
– Как – Кюхля умер?! – оторопел Пушкин.
– Уж месяца три как. Не оборол он своего туберкулезу.
– Господи, но как же это? – растерялся Александр Сергеевич. – Я же тогда ездил к нему... он ведь шел на поправку...
Илличевский задумчиво помял в пальцах сигарету.
– Я так понимаю, не осталось у него воли к жизни. Истаял он. Положа руку на сердце, не у места он был в двадцать первом веке. Муторно ему здесь было, гадко, низко... Такое ощущение, что он вообще во всякое время был лишний. Кощунство говорить такое, но на своем месте он был, пожалуй, только в колонии. Было плохо, но он типа страдал по сфабрикованному обвинению за вольнолюбивые помыслы. Там он написал свои лучшие строки. Потом вышел при перестройке – полный радужных надежд, перспектив, планов... Ан глядь – великое государство развалилось, народишко измельчал, не осталось в людях ни стремления к свободе, ни силы духа. Вроде бы пришли к власти те, с кем Кюхля вместе баланду хлебал и по западным «голосам» выступал, а ничего, в сущности, не изменилось, стало только хуже. Ему бы примкнуть к правозащитникам, к какой-нибудь Хельсинкской группе – были бы и деньги, и уважение на Западе. Нет, не смог наш Кюхля: избыточно честен был, оттого и не мог устроиться как следует при всяком режиме...
– Но почему? – горестно пробормотал Пушкин. – Почему никто мне не сказал?
– А никто и не знает практически, – глядя мимо собеседника, Илличевский мучительно долго щелкал зажигалкой и, наконец, прикурив, продолжил: – Я, Матюшкин и Пущин. Пущин специально примчался чартером из Дюссельдорфа. Больше у гроба никого не было. Кому ни позвонишь – либо «Оставьте телефон, он вам перезвонит», либо «Абонент временно недоступен или находится вне зоны действия сети». Барон в Канаде, Бенкендорф перманентно на совещании у руководства, Данзас на гастролях в Уфе с «Фабрикой звезд»...
– Меня-то всегда можно вызвонить, – с упреком сказал Пушкин. – По мобильнику или на работе. Какого же хрена ты...
– Александр Сергеич! – Илличевский наконец посмотрел ему прямо в глаза. – Помнишь, дорогой друг, я звонил тебе три месяца назад? Помнишь?
– Наверное, помню... – осторожно проговорил Пушкин, уже начиная понимать.
– Друг мой Александр Сергеевич был изрядно навеселе и хихикал через слово. Я ему: здравствуй, брат. Ты знаешь, Кюхля... А Александр Сергеич кричит: привет, Пашка, мы тут зажигаем не по-детски, приезжай немедленно! Подожди, говорю, Саша, тут Кюхля... А Саша кричит: хватит болтать, приезжайте вместе с Кюхлей, угощаю! познакомлю с мадмуазель Ксю!.. Так вот и поговорили.
– Кюхля... – с тоской проговорил Пушкин. – Ну как же так, брат Кюхельбекер, а? Почему?..
Кюхля, с которым в середине восьмидесятых они вместе ходили на полуподпольные концерты БГ и Цоя, с которым они неоднократно облазили сверху донизу Эрмитаж и Петергоф, неуклюжий Кюхля в нелепых очках, громоздкий рифмоплет, над творчеством коего он постоянно глумился, порой даже излишне жестоко – но пронзительно чистый и честный человек, самый близкий друг детства...
Пушкин внезапно развернулся всем корпусом к почтительно стоявшему поодаль официанту:
– Эй, человек! Еще водки!..
Официант подошел к их столу, смахнул со скатерти на серебряный поднос пару использованных салфеток, наклонился к Илличевскому, спросил тихонько:
– Может быть, уже хватит, Алексей Дамианович?
– Водки, халдей! – заревел Пушкин. – Кюхля умер!
Илличевский сделал успокаивающий жест.
– Принесите, Аркадий, – попросил он. Официант кивнул и тут же исчез. – А ты, Саша, держи себя в руках; срам, честное слово. Изволь, побеседуем на отвлеченные темы. Не стоит тебе нервничать, невролог не велит.
Они беседовали еще с четверть часа, но разговор совсем уже не клеился. Приходилось вымучивать и темы, и реплики. Помянули Кюхельбекера, обсудили московскую книжную ярмарку, договорились на будущий год вместе поехать на биеннале в Роттердам. Наконец после очередной затянувшейся паузы Илличевский произнес: