На эту вполне безумную, попахивающую паранойей мысль Сергеева навели как раз дети Капища, с которыми он впервые столкнулся лет этак пять назад. Тогда на Север толком и сунуться было нельзя, разве что на правый берег — и то, если близко не подходить к береговой линии. Весь ил со дна Киевского моря, накопившийся там еще с лета 1986 года, густой рвотой выплеснулся вниз, через разрушенные плотины, превратив некогда любимый Михаилом город в радиоактивную пустошь. Там, где не лег слоем ил, стеной прошла вода.
Ниже Киева, по правому, менее пострадавшему берегу и обнаружились первые Капища, о которых рассказывали байки. Сергеев как раз вернулся с Запада, погостив у конфедератов, и все время в разговорах срывался на польский язык — во Львове он начал применяться на равных правах с украинским. В Каневе, вернее в том, что когда-то было Каневом, оставалась небольшая колония, в которой жил и даже занимал какой-то пост Максимилиан Пирогов, поэт и бард, некогда известный на весь Союз, а уже потом и на всю Украину. Сергеев обожал старика Макса и, бывало, гостил у него безо всякой надобности дней по десять — если дела, конечно, никуда не звали.
Пирогов был уже немолод, причем далеко не молод. Как-то в разговоре с Сергеевым он обмолвился, что родился в год смерти Сталина, и путем нехитрой арифметики Михаил установил, что Максу должно вот-вот стукнуть шестьдесят пять. На Ничьей Земле он мог считаться настоящим долгожителем. Так долго здесь теперь не протягивали.
Именно Макс первый столкнулся c детьми. А Сергеев подоспел к развязке трагедии и даже принял в ней участие — в результате сны об этом преследовали его по сей день.
Когда Сергеев, войдя в Канев с севера, появился в кварталах, где жили люди, Пирогов был пьян и в растрепанных чувствах. Ему бы радоваться, что остался цел, а он чуть не плакал и беспрестанно ругался. Не то чтобы это Сергеева удивило, Макс был запойно пьющим последние лет 50, об этом легенды рассказывали, и русским матерным владел лучше, чем родным украинским, но тут… Он ругался с такой горечью в голосе, так однообразно и без фантазии, что Сергеев сразу понял — произошло что-то чрезвычайное.
Пирогова как раз перевязывали — ножевой порез на руке был так глубок, что еще чуток и лезвие перехватило бы сухожилие. Полноватая женщина, в летах, одетая в камуфляжную куртку поверх байкового халата и грязноватых спортивных брюк, бинтовала ему только что зашитую рану. Крови было — словно на столе свежевали барана.
— Сергеев! — сказал протяжно Макс своим нежным, почти детским голоском, который с его внешностью вязался, мягко говоря, плоховато. — Ё… твою мать! Сергеев! Ну чего ты раньше не приперся! Хоть на час!
— Здравствуй, Макс, — Михаил с наслаждением сбросил с плеч тяжелый «станок» и с хрустом расправил спину. — Что стряслось? Ты что, неудачно бутылку открыл?
— Слышь, Татьяна, — обиженно и горько протянул Пирогов, обращаясь к перевязывающей его женщине, — бутылку я открыл! Сергеев! Ё… твою мать! Шутник, ё… твою мать! Меня чуть не убили!
Сама мысль, что кто-то из обитателей колонии мог покуситься на всеобщего любимца, душу общества — Макса, была абсурдной. Никто из посторонних на колонию не нападал — Михаил пообщался с часовыми на юге. Но на фантазера старик тоже похож не был. Он тряс грязными белыми патлами и шипел от боли, когда бинт туго ложился на свежий шов.
— Чем шили? — спросил Сергеев, присаживаясь в углу.
— Чем-чем? — сказала Татьяна. — Ниткой вываренной шили. Кетгут кончился. У нас запасы вышли.
— Перекись? Йод?
— Есть пока. И водки — до черта! У него нюх. Второй склад находит.
— Лучше бы ты медикаменты нашел, — с упреком произнес Сергеев, обращаясь к Максу. — Сгоришь ведь…
— Не сгорит, — Татьяна зубами затянула узелок на бинтах, — он у нас везунчик.
Пирогов повернулся в профиль, и Михаил увидел, что под левым глазом, который до этого прятался в тени, наливается багрово-синим огромный, похожий на мошонку кровоподтек. Ухо с той же стороны было все в запекшейся крови, кажется, порванное в нескольких местах. По шее, исчезая за растянутым воротником хлопчатобумажного, застиранного свитера, змеились глубокие, как канавы, борозды от ногтей количеством четыре.
— Ты что, с медведем дрался? — спросил Сергеев, разглядывая пироговский профиль.
Профиль впечатлял.
— Лучше бы с медведем, — выдавил из себя Макс. — Ой, Миша, что-то странное творится, ей-богу! Ё… твою мать!
— Ты хоть не богохульствуй! — в сердцах Татьяна даже рукой махнула, расплескав из бутылки водку, которой обильно поливала ветхую, но чистую салфетку. — Креста на тебе нет! Вместе с чем поминаешь, пьяница! Морду повороти!
— Так с кем дрался-то? — переспросил Сергеев. — Ты, конечно, не тяжеловес, но…
Пирогов вздохнул. Потом еще вздохнул, набирая в легкие воздух, и в этот момент Татьяна начала промокать салфеткой поврежденную часть его лица. Макс зашипел, как уж, попавший на раскаленные камни, задергался и вспомнил нарицательную «маму» раз тридцать за минуту.
— С девкой своей дрался, — сказала Татьяна, продолжая чистить раны, несмотря на Максову ругань, — с пигалицей своей поганой. А Ромка с Тимошей сбежали. И, дай Господь, чтобы вернулись. Не по его душу, а просто так — чтобы здесь жить дальше.
— Я что-то не понял? Макс, ты что? Вторая молодость пришла? Какие девки?
— Ё… твою мать, Сергеев!
Грусть в голосе Пирогова была неподдельной.
— За кого ты меня держишь? Какие девки в мои годы? Или ты мне комплимент решил сделать?
— Ну, не прибедняйся! — неожиданно весело сказала Татьяна. И хихикнула.
Пирогов скосил на нее полный страдания, заплывший окончательно глаз и уж было сказал: «Ё…», но почему-то передумал.
— Так, — произнес Сергеев серьезно. — Ничего не понимаю! Какая пигалица? Это что за нежное существо, которое тебя так разукрасило?
Пирогов опять вздохнул и принялся рассказывать, пересыпая речь любимыми идиомами и шипя от боли, когда спирт попадал на открытые раны.
Девочка, лет двенадцати, которая сказала, что ее зовут Агафья, появилась в Каневской колонии два месяца назад, почти в начале весны. Точнее — в марте. Обычная себе девочка-припевочка — голодная, замурзанная, перепуганная, с живыми карими глазенками, густой шапкой свалявшихся в колтун волос непонятного цвета и в смешном клетчатом пальтишке, словно выхваченном из прошлой жизни.
Это клетчатое пальтишко и было той деталью, которая «добила» старого барда. Он моментально взял над сироткой шефство. История у Агафьи тоже была донельзя трогательная. Папу убили военные, кажется, конфедераты. Маму с братиком расстрелял патрульный российский вертолет — они вышли в охраняемую зону газопровода. Так Агафья осталась одна. За десять дней, прячась в оврагах и зарослях кустарника, дрожа от холода холодными мартовскими ночами, голодая и страдая от жажды — родители объясняли, что из больших рек пить нельзя, а ручейки ей не попадались, она прошла больше 150 километров на юго-восток. И вышла на колонию, как по нитке, словно Машенька из сказки про медведей.