Четырежды его сабля, с финтом на полувзмахе, летела на казака — и четырежды Рубан отражал удары, но неуспевал поддерживать дистанцию, и на пятом — клинки скрестились и застыли в оппозиции, а ротмистр еще и подался вперед, совсем скрадывая расстояние.
Перекрещенные клинки дрожали и скрежетали перед самым лицом Дмитрия Алексеевича. Гусар сильнее, заметно сильнее, еще несколько секунд удастся продержаться, а затем лезвие польской сабли приблизится, резанет по бровям — и можно разрывать дистанцию. Или секунданты остановят бой, или, пассировав темп, Болеслав одним ударом — и не смертельным! — свалит на снег ослепленного собственной кровью казака.
Рубан поднял глаза — глаза человека, взыскующего смерти, но не бесчестия — и встретился со злым и презрительным взглядом Кодебского, взглядом гордеца и дуэлянта, который высчитал каскад победной атаки на шесть темпов и теперь завершает шляхетное дело.
Рубан встретился глазами со своей болью, мукой своею — и вдруг в страшном внутреннем ударе понял, охватил мгновенно и ясно, будто раскрыли ему завесу пространства, что умирать у него нет никакого права сейчас, что приведен на дуэль за одним только — убить этого красивого мальчишку, похожего на любимого и ненавистного Александра Кобцевича, убить именно сейчас, потому что со второго захода вновь уже начал завязываться таинственный и страшный узел, который погубит Мари, детей, а может, нечто, недоступное пониманию. Понял, что сегодня же, проучив, но благородно помиловав старика, гусар протянет руку Мари — и скоро, очень скоро погубит окончательно ее бессмертную душу и доброе имя. И ад будет ликовать, и не будет ни прощения, ни покоя Рубановской душе!
С проворством, казалось, навсегда уже утраченным с годами, казак чуть отклонился, чуть присел, молниеносно подал саблю вправо, чуть за голову — все в слитном движении, — и на полуобороте резко и сильно врезал левым локтем гусару в печень. Удар короткий, почти незаметный со стороны — но ловушка оппозиции ослабла, и в один отскок Дмитрий Алексеевич восстановил дистанцию.
— Быдло! Хлоп! Псякрев! — закричал Болеслав и, едва переведя дыхание, бросился в атаку.
Ярость сшибающихся всадников, божественная ярость мужеубийц-героев у стен Илиона, ярость берсеркеров в двурогих шлемах; священная ярость витязей, защищающих от набега родной очаг… Но в дуэли расклад меняется, и ярость может спасти — а может и сравнять шансы, а может и разбиться о ледяную собранность и решимость опытного бойца.
Никогда из доброй сотни сабельных поединков судьба не посылала Рубану противника сильнее; наверное, не хотела досрочно прерывать жизнь казака. Но сейчас — шансы уравнялись со вспышкой Болеславовой ярости, и хотя два мальпаре окрасили казацкой кровью бедро и предплечье, Рубан контролировал бой.
Удары следовали один за другим, сильные, сокрушительные, злые, — недостаточно простые, не увязанные в каскады, так что Рубан успевал сначала просто парировать, а затем, трижды, отвечать резкими и короткими, без замаха, ударами по предплечью и касательно, самым кончиком сабли, вниз по груди.
Кодебский отпрянул, схватился левой рукой за грудь и опять выругался; и в этот момент Рубан, полушагом сократив дистанцию, повторил свой первый эффективный удар: показ в пятую с переводом на правый бок. Но ударил чуть-чуть медленнее, чуть демонстративнее, так что Болеслав, оборвав проклятие, только показал подъем клинка в пятую и тут же по дуге крутнул гарду вниз-вправо, принимая паре в третьей позиции. И — сразу же, автоматично, бросил клинок вперед, в прямой рипост, но Рубан кругом-три перехватил и удержал саблю в оппозиции; оба рванулись вперед, но Рубан — только корпусом, а рука, будто обретя самостоятельность, отстала. И прежде чем Кодебский среагировал, прежде чем осознал, что его сабля, выйдя из оппозиции, окажется в пустом пространстве за спиною противника, клинок Рубана скользнул вдоль руки Болеслава на выигранные полметра и рассек стройную шею.
Еще пару секунд ни секунданты, ни, кажется, сам Кодебский не понимали, что все закончено: Рубан, отступая, парировал пять ударов, и только шестой пал в пустоту и угас.
Кодебский выпустил саблю и со странным мычанием схватился обеими руками за шею, будто пытаясь зажать рассеченную сонную артерию. Но кровь толчками выбиралась сквозь пальцы, и как много ее было, крови.
Раскачиваясь все сильнее, Кодебский стоял, уставя темные, без зрачков, страшные глаза на Дмитрия Алексеевича, а потом обмяк и свалился на руки секундантов.
Подбежали и свои. Артамонов, сосед, набросил на подрагивающие от напряжения плечи теплую волчью шубу, что-то говорили, со страхом — а может, и жалостью, — поглядывая на коченеющего меж склоненными однополчанами гусара, и с тревожным изумлением — на Рубана.
А он стоял, крепко стиснув зубы и рукоять, пока рядом, в трех шагах, не затихла агония посланца темных сил, а может, просто жертвы; потом отбросил — навсегда — окровавленную саблю, повернулся и пошел по заснеженной тропинке туда, где над перелеском подымался прозрачный дымок родного очага.
У ворот усадьбы остановился, оправил шубу, вытер снегом лицо и руки, и вошел в дом, еще не зная, что первым его встретит Саша и, округлив глаза, спросит: — Папа, а почему у вас голова такая белая?
— Не плачь, маленькая, не плачь, — Вадим прямо с порога услышал Танин плач и теперь ласкаво, как маленького ребенка, как собственную обиженную дочь, гладил ее по вздрагивающим плечам.
Поглаживал, обнимал — и впервые за время их связи ощущал, что ни прикосновение Таниного тела, ни тепло ее дыхания, ни запах волос не вызывают желания… Умопомрачительного жаркого желания, нежной страсти, возгоревшейся в первые дни знакомства.
И становилось от этого ощущения неуютно и горько, словно ни за что, походя, случайно обидел заплутавшего меж чужих людей ребенка.
Сдерживая слезы, Таня дрожащим, срывающимся голосом выговорила: — Я погибла. Мне даже некуда пойти. Он меня из-под земли достанет. Ты не знаешь: если он сейчас отпустил — значит, сделает еще хуже…
— Не с тобой, — горько признал Вадим, понимая, что на этот раз не ошибается. — Но тебе пока лучше спрятаться…
— Где? Домой я не могу, у тебя тоже не останусь, а думаешь, он ту квартиру не найдет?
— Сначала Александр Григорьевич найдет меня… если, конечно, действительно он все понял. Таня спросила, не поднимая головы: — Думаешь, мне легче будет, если одного тебя убьет? Лучше уж вместе — и сразу. Нет у меня никого на свете — ни помянуть, ни заплакать… — и Таня, представив собственную, неухоженную могилку где-то на дальнем кладбище, всхлипнула еще раз.