Пустыня, выжженное, высохшее море. Долина боли, обнаженное небо, плачущее без слез. Серый мир, выпитый до капли. И только безумный ветер, завывая пустотой, бессвязно шепчет о чем-то ушедшем. Молитва без адресата, проклятье без…
Песчаная буря кружит в сумасшедшем танце, повинуясь ритму неведомой мелодии. Мир, уходящий во мрак и хаос. Юдоль смерти, обитель кошмара.
Мне остается сделать шаг. Я вижу три фигуры, двое мужчин и одна дородная женщина. Через несколько секунд разыграется странная трагедия и придет смерть. Однако они безмятежны, ибо неведома им страшная участь. Останавливаюсь, воспоминание немедленно замирает, покрываясь черно-белым дрожащим туманом. Что дальше? Бессмысленная бойня, порожденная больным разумом; нападение неведомых тварей; наведенный морок, искажающий восприятие?
Мне не сделать последний шаг… не хочу знать. Правда может вознести Корнета, а может приговорить. Как бы то ни было, она лишит метро своего героя — неважно положительного или отрицательного. Я не позволю в нашем тусклом мире затушить ярко пылающий факел… Его палящий огонь чертовски опасен и может спалить дотла, но после атомной преисподнии глупо боятся ожогов…
Корнет открыл глаза, усиленно заморгал, возвращаясь в сознание. Оглянулся, приводя мысли в порядок и, с трудом разлепив ссохшиеся губы, тихо спросил:
— Суд окончен?
Хотелось кивнуть — неопределенно, уходя от ответа. Но я не мог кивнуть, а Корнет — разглядеть этот жест.
«Суда не будет».
— Что-то случилось?
«Я не могу тебя судить»
— Не понимаю.
«У тебя есть цель, есть смысл… и они важнее Суда и Приговора».
Ремешов молчал. И ждал.
«Сейчас ты уйдешь. Тебе нужно идти».
— Я могу вернуться на Динамо?
«Кое-что изменилось, Сережа… Ты сам все почувствуешь и поймешь. Тебя ждет собственный путь».
Я смотрел в спину уходящему человеку — человеку, которого отказался судить. Такое случалось и раньше. Будет и в грядущем… я надеюсь… нет, теперь знаю.
Этот человек очень нужен двум малышам. И когда-нибудь они будут вместе — рано повзрослевший отец и его дети — чудесная девочка и не по годам серьезный сын. Вот только годы больше не имеют значения…
Ты пойдешь дорогой тщетных поисков, тебе не найти желаемого в перегонах, станциях и тоннелях метро… Однако щедрой душой ты отметишь свой путь… Беззащитным нужно спасение, безутешным — надежда, мертвым — покой, живым… живым нужно ЗАВТРА.
Брошенному и покинутому миру не выжить без любящей души… Мы — сироты, забытые на пыльном полустанке, ненужные дети на перекрестке чужих судеб. О, ангелы, возносим вам свои молитвы, взываем о защите и вере…
Спаси и сохрани.
* * *
Кузьмич говорил глухо, низко опустив голову:
«… в пятидесяти шагах от ворот. Так и сидел на лестнице, с пустым автоматом и поднятой маской. И лицо… спокойное, спокойное. Я сначала подумал — живой. Закричал, обрадовался…»
Сталкер на секунду закрыл лицо огромной ладонью. Его руки и плечи била мелкая дрожь.
«Он даже до поверхности дойти не успел… не смог. Там кровь кругом… Долго отстреливался, пока патроны оставались. А потом…»
Кузьмич махнул рукой и отвернулся.
Комендант содрогнулся. Всем телом. Сердце взвыло запредельными оборотами, в глазах потемнело. «Мы еще от ворот отойти не успели, а он… он уже умирал. Что же мы с тобой, Гришка, наделали?»
Вопрос не был задан вслух. А будь задан, отец Павел его бы не услышал. Священник, отстранившись от мира и целиком погрузившись в себя, о чем-то разговаривал с Богом.
Летопись метро. Автор неизвестен.
Запись № 411:
Любимая моя летопись, прости старого ленивого дурака — ни единой записульки за столько месяцев кряду. Но ты, мать честная, не поверишь, за всю зиму на станции ни одной серьезной оказии. По мелочи было конечно — зверюги с поверхности перли, кое-кого из дозорных подранили даж, дед Василич отмучался, Ирина Михайловна в свои восемьдесят шесть годков шибко хворать стала, видать тож пред светлыми очами скоро предстанет, меня ревматизм гнет — спасу никакого.
Однако, что ж тебе по мелочам жаловаться, покуда живы — не помрем! Есть у меня, однако, весть благая. Всем весточкам весть — чудо чудное приключилося. К нему не спеша и перехожу.
За зиму-зимушку — не умер сам иль по чужой злой воле ни один ребятенок, ни детскадовский карапуз, ни школёнок, ни отрок. Ни один — когда ж такая радость была то! Но так это еще не всё — за три месяца ни одного выкидыша! Уж раньше как мёрли, оторопь берет…
А вчера — вот уж невидаль диковинная! Народился малыш!!! Живой, здоровый!!! Тьфу, тьфу, тьфу, стучу по дереву. Настоящий богатырь, одно, что девчушка — четыре с половиной кило! И красоты неописуемой, глаз не отвесть! Бабы все как одна рыдают на радостях, да что бабы, какой с них спрос, мужики слезы утирают, как дитяти малые. Да и сам, каюсь, немного воды пустил, расчувствовался… но я старенький, мне не возбраняется.
Вот такие дела… за столько-то лютых годин плач деточкин услышать… Ходоки знающие, по-нынешнему прозываемые сталкерами, говорят, не было такого еще ни на одной станции.
Вот и прославились — к нам гонцы со всех веток спешат, не верит никто! А у нас второй день гулянья да пиры, молодежь пляшет без устали. Комендантша наша — ух, баба—огонь, такого гопака выдает… во греховные мысли только старика вводит, прости Господи.
Красавицу нашу ненаглядную нарекли Настенькой. Молодой папаша супротив был шибко, на другие имена — забугорные — падок дурачок. Однако молодуха скалой встала: «Настя и всё тут! Мне это имя ангел нашептал!». Быть бы скандалу, да не стал новоиспеченный отец роженице перечить. Ну и молодцом.
Вот, однако, и меня старые ноги в пляс тянут. Пойду, тряхну плешивой сединой. Да чарочкой животворящей не побрезгую.
P.S: Теперича, любезная моя летописная тетрадочка, я тебя частенько своими загогулинами развлекать буду — как наша Настенька растет, хорошо ли кушает, спокойно ли спит… Первенец нового мира, как-никак.
.
Левый тоннель, теперь направо, поднырнуть и резко вверх. Застываю. Растаявший, распавшийся на миллионы осколков мир, вновь обретает четкость, складывается в единую мозаику. Вокруг обманчивая тишина, переплетенная с коварной хищницей — вечной подземной ночью. Я не боюсь — ни тихую злодейку, ни обманщицу тьму. Теперь вы мои союзники…
Выкинуть всё лишнее, только концентрация — оборачиваюсь слухом и запредельным вниманием. Тоннели оживают: шорохи — осторожные крысиные лапки, движение воздуха и густо разлитый повсюду сладковатый запах смерти…