5
Дабы заставить некоторых людей прочитать книгу, достаточно попытаться ее выбросить. Решительность, лишенная демонстративности, и непринужденная имитация возникшего препятствия к незамедлительному исполнению варварского приговора обречены на неминуемый успех. Устроив дела надлежащим образом, Артемий откланялся, обещая вернуться к обеду.
В 11:58 по Гринвичу, не слишком выбиваясь из предусмотренного графика, Иван Антонович обратил внимание на содержимое стоявшей у камина урны для бумаг. К 11:59 он окончательно поборол в себе желание следовать обычным предписаниям неизменной своей добродетели и решился покинуть теплое кресло, дабы полюбопытствовать, что нынче в этом доме было отнесено к разряду литературы столь зажигательной, что ей иного места и не нашлось, кроме как в топке камина. Ровно в 12:00 Иван Антонович извлек из вышеупомянутой урны невзрачную книгу со страницами цвета ржаного хлеба, землистой обложкой и змеиным корешком. На первой же из открытых им страниц он прочитал: «Есть вещи мудрые сами по себе, есть вещи мудрые по усмотрению тех, кто на них вожделенно взирает, пытаясь в оных мудрость отыскать». На обложке значилось: «Идеотипомы, отпечатки из предвечности, или опыт построения предельного этимологического словаря и обоснование принципов графической логики». Далее следовало «Его Императорскому Величеству, Всемилостивейшему Государю Императору Николаю Александровичу самодержцу Всероссийскому с Высочайшего соизволения свой труд с глубочайшим благоговением посвящает Александр Сундстрем», Санкт-Петербург, 1894 г.
– Что за дурная забава шприцем вгонять нашатырь в апельсиновую мякоть? – Полина была скорее напугана, чем удивлена.
– Мир подарил нам солнце, я хочу подарить ему свое. – Егорушка протянул Полине апельсин и, словно Гамлет с черепом бедного Йорика, вполне по театральному запричитал, – Смотри, как просто пересилить естество. Не нужно шпаги, коль былая сущность постыдно отступает пред иглой. Что было бы сильней, чем аромат, еще недавно струившийся из самого сердца этого плода? Что ярче выражало сущность его и даже в темноте не дало бы нам ни малейшего шанса обмануться? И вот теперь неувядаемое тело прияло новую душу, дабы посрамить унылую предсказуемость обыденных вещей.
– Для вселенской интриги не мало ль места под кожурою апельсина? – Полина улыбнулась.
– Для интриги место повсюду найдется. Уж это ты мне поверь! Мир очарован непредсказуемостью. Только ею одной мы и любуемся. Люди одинаково счастливы, смеясь и плача, сострадая и жестокосердствуя, восхищаясь и ужасаясь, лишь бы в деле обнаружилась интрига, лишь бы им открылся неожиданный ход, зашифрованное послание. Каждый мечтает увидеть зайца, выпрыгивающим из круга преследования.
– Что ж станет с теми, кто ходит путями прямыми и не хочет ни прыгать, ни летать, ни удивлять прохожих глотаньем шпаг или игрой на флейте? – спросила Полина.
– И ягненок бросится волком на того, кто не успеет в мыслях своих превратить его в улитку.
В янтарную смолу заката вплавлялись серые контуры деревьев. Иван Антонович не отрывался от книги. «Коль мудрость века нынешнего есть безумие перед Богом, то стоит искать Истины в мудрости века минувшего. И если она через письмена постигается, то часто в самих письменах она и заключается».
Предисловие содержало множество ссылок на труды Николая Кузанского и Николая Лобачевского. Доказывалось, что понятие формы применимо только к конечным фигурам. Если фигура мыслится бесконечной, то она теряет свои привычные очертания. Бесконечная окружность по мере роста лишается кривизны и превращается в прямую, ибо, чем больше окружность, тем меньше ее кривизна, а чем меньше кривизна, тем заметнее из окружности вырисовывается прямая. Все формы мира сводимы к прямой, а прямая – к точке. Далее следовали рассуждения об индоевропейцах. Книга утверждала, что арии произвели на свет письменные системы, которые очевиднее других выражали идею эманации форм. Огамическое письмо кельтов, руны скандинавов и индийское письмо деванагари в основе своей имеют поразительное сходство. Знаки их словно бы нанизаны на прямую, проколоты ею.
Иван Антонович разглядывал приведенную в книге гравюру, на которой мифический Один в плаще и надвинутой на единственный глаз широкополой шляпе пронзал себя копьем на священном древе Иггдрасиль, дабы получить в дар великую мудрость, снизошедшую на него в виде рун.
– Зачем ты хочешь сжечь эту книгу? – возмущенно заревел Иван Антонович на Артемия.
– Я устал от нее.
– От усталости книги не жгут! Или тебе слава Цинь Ши Хуанди покоя не дает?!
– Цинь Ши Хуанди сжигал книги прошлого, а я сжигаю книги будущего! – с загадочной улыбкой произнес Артемий.
– Что ты там городишь? Какие еще книги будущего? Ты хотя бы понял, что здесь написано?
– «Племя хамово мыслит вещами, племя иафетово – духом вещей» – что же в том непонятного?
Артемий сдавил свои веки пальцами, да так сильно, что, открыв глаза, несколько мгновений еще не видел ничего, кроме вихря из золотой пыли и печной сажи.
Пока знакомый интерьер просачивался акварельной пеной сквозь опустившуюся пелену, Артемий не проронил ни единого слова. И слышно было, как стрелки часов вырезают из воздуха бумажные круги.
– Ответь, – заговорил Артемий все с той же загадочностью в голосе, – что видится тебе, допустим, в слове «любовь»? Что нарисуется в твоем сознании от одного лишь упоминания о том, что мы обычно называем этим словом?
– Оставь ты, Артемий, свою путаность!
– В чем же ты видишь путаность? Не в том ли, что мы с тобою взялись рассуждать о тех вещах, которые не терпят описаний?
– Не пытайся убедить меня в том, во что и сам не веришь. Не ты ли прежде говорил, что слову все подвластно?
– Да, я! Но вот тогда ответь мне должными словами, что есть «любовь»?
Иван Антонович молчал. Любой ответ ему казался глупым. Он помнил как любил и помнил как любили его. Обрывки прошлого застыли в сгустке дней, как в янтаре запекшийся узор из комариных крыльев. Что это было? Взмах ее руки, бархатный голос, горячая ладонь, улыбка, тень от деревьев, соскользнувшая с ее груди, рассыпавшееся однажды ожерелье? Нелепица! Перед Иваном Антоновичем вдруг предстала экзальтированная ассистентка кафедры философии того института, в котором он когда-то учился. «Дайте мне дефиницию религии!» – срывалась она с контральто Леля в «Снегурочке» на меццо-сопрано Марфы в «Хованщине». Ивану Антоновичу сделалось неловко от собственной беспомощности в таком простецком деле, каковым для всякого образованного и знакомого с трудами Бруно Бауэра человека является выведение дефиниций.