С чертом выигрыш-проигрыш – единый кукиш.
Здесь ловчее требуется.
Раздумал я прятаться. Отошел к стеночке, жду. В брюхе урчит, вот уже и громыхать начало. Кожу на лице стянуло. По хребту мураши стайкой. Молчу, терплю. Кожаны Велиара раскрутили, Марина спела отходную: «Панас, Панас, лови мух, а не нас!» Он их и не стал ловить, сразу ко мне ломанулся. Схватил, расхохотался, да только прикусил язычок.
Слишком легко далась добыча. Нет ли подвоха?
Начал он добычу щупать. Лицо измял, извозюкал, палец в рот сунул.
Не в свой рот, в мой.
– А-а! – рычит. – Обмануть вздумал, Колян! Иди, обманка, лесом, а я за интересом!
Бросил меня и заново рыскать принялся. Умаялся, бедолашный, устал. Весь подвал перерыл. А когда сдался и повязку сдернул…
Настой Горпины-то выдохся. Торчит перед Велиаром старый пень, дед-орденоносец. На лице морщины, во рту зубов недостача. Спина еще крепкая, но сутулая. Голова лысая. Не парубок, никак не парубок Колян, каким я ему запомнился. Вот и решил на ощупь: обманка. Личина поддельная. Правильно, в сущности, решил, да не тем боком.
Стоит ведьмак перед чертом, пойманный-отпущенный.
Кожаны гыгыкают, Марина мелким бесом заливается.
Стыд-позор.
Поднялся Велиар кепкой к потолку. Шире стен плечи расправил. Ледяным пламенем горит. Страшен, грозен.
– Третий раз! Кто кого опрокинет, того и верх! Держись, сволочь деревенская!
Ну, держусь. По ухваткам видно: ему «лысогорка», борьба наша родимая, лысогорицкая, хорошо ведома. Так и я не лыком шит, не вальком валян. Кинулся Велиар, наскочил – я и упал. Хриплю, ногами дрыгаю. Он на грудь уселся, в горло когтищами вцепился:
– Мой верх! Моя власть! И ты мой, ведьмак!
А я хриплю и дрыгаюсь.
– Мой! На десять лет! Моя власть! Над тобой!
Дрыгаюсь. Хриплю. Наше дело маленькое – до срока продержаться, не сдохнуть. Годы мои, годы, лихо мне с вами… Вот уже и в очах ночь. И в сердце заноза.
А он все давит.
– Что ж это ты, Велиарушка, такое говоришь? Ай-яй-яй, какие слова! За такие слова и хвост на стол положить можно…
Ф-фух. Дождался.
Отпустило.
Сижу, смотрю. На полу вроде холодно должно быть, на бетоне, а не холодно. Жарко на полу, как в бане на полке. Разогрелся бетон, шкворчит яичницей-глазуньей. Местами дымиться начал. А все потому, что стоит в проеме первый секретарь обкома товарищ Анчуткин, в шляпе фетровой и при галстуке. Шляпу снял, левый рог наклонил – тот, что обломанный при взятии Перекопа. Лицо серьезное, задумчивое. Под копытами в полу – трещины. И с трубы над ним не каплями – кипятком шибает.
У нас с товарищем Анчуткиным договор.
Бессрочный.
Вот и явилось непосредственное начальство.
Раньше не могло: споры-игры, дела-разборки – это дело личное, а вот насильственное расторжение договора в одностороннем порядке третьими лицами – дело ведомственное. Да еще с публичными заявлениями при работниках нижнего звена.
– Моего ведьмака, заслуженного колхозника-орденоносца, силой брать? Чужой договор ломать? Чужие кадры к себе угрозами переманивать?! Смычку города с деревней рушить?! Не много ли власти забрал, Велиар Баалович?! Безобразие…
Рискнул я кивнуть. Дескать, безобразие и есть. Я к этому новому со всей душой, сто лет назад проданной, а он, злостный рецидивист, на грудь садиться вздумал. Сами видите, товарищ Анчуткин. Это он не мне на грудь сел, это он через вашу голову прыгнул. В лицо, можно сказать, плюнул, стервец. Я же ваш, с потрохами, а он кричит: мой!
Не по чину горло дерет.
– Вижу, – соглашается первый секретарь. – Все вижу. Ты иди, братец, и девушку с собой забери. Сомлела она с перепугу. А кожанчиков оставь, мне потом здоровье поправить сгодятся. Я тут буду кое-кому на вид ставить, с занесением вовнутрь. Нечего тебе на этот цирк смотреть. Будешь нужен, вызову.
Дивчину я, конечно, забрал, как завещал товарищ Анчуткин.
Насовсем.
Старый конь борозды не портит, а она сама в село просилась.
8
Через год две свадьбы сыграли. Мыколу с его Оленой, прынцессой спасенной, окрутили. Ну и меня, отставного вдовца, с Мариной Игнатьевной в сельсовете расписали, гражданским браком. Хозяйка справная оказалась, борщ живо освоила, галушки, котлеты, а мне больше и не надо. Из села ни ногой – боится. По вечерам у Горпины лясы точит, науку перенимает. В четыре руки рушник доят, в два рта заговоры кладут.
Ребеночка ждет.
Быть Мыколе с новым дядькой.
А мне ночами Велиар сниться взялся. Скучный, битый. Без пиджака красивого. Сука ты, дед, – ругается. Подставил меня. Ага, соглашаюсь. Подставил. Ты властью дарил, я тебя на власть и купил. В таких делах без подставок никак нельзя. Власть взять – полдела. Удержать – полдела с осьмушкой. А вот так отдать доброй волей, чтоб потом и взять, и удержать, и с барышом остаться, – здесь нам, казачьей крови, никакой сатана в подметки не годится. Слаб, чертяка, в коленках.
Короче, будешь в наших краях, заходи.
Борщом угощу.
1
Жил-был Сенька Бурсак по прозвищу «Джип Чероки».
Жил он под голубым небом двадцать лет без малого, а был телом статен, обличьем хорош и в придачу блондин. В семействе Бурсаков льняные кудри не в новинку, особенно у мужиков, погубителей девичьей скромности. Да только у Сеньки это дело на редкость хорошо вышло – длинно, пышно, с волной. Пожалуй, в сокрушении его молодой биографии кудри сыграли не последнюю роль, но речь о том позже начнется. А сейчас давайте покрутим щурам хвосты для затравки.
Любил младой Сенька отца, Федора Тимофеевича, знатного токаря шестого разряда. Любил и мать, Наталью Прокофьевну, библиотекаршу в 7-й детской библиотеке им. О. Кошевого. Бабушек-дедушек любил, старшего брата Валентина, забритого в погранцы и оставшегося на сверхсрочную, рубежи охранять, младшую сестренку, Катьку-егозу, сопливую ябеду из седьмого «Ж». А пуще всего любил юный Бурсак родного дядьку по отцовской линии, Степана Тимофеевича, лабуха-трубача из оркестра под руководством ударника Зямы Рубинчика, что при местном ДК обретался. Души в нем пацан не чаял, в музыканте. Нарочно на свадьбы-похороны бегал, где дядька со товарищи «Лимончики», «Заветный камень» и трагического Шопена наяривал.
Приобщался к высокому.
От широкоплечего, громогласного Степана Тимофеевича пахло праздником. Сенька визжал, когда трубач бросал его к потолку или к самому небу, если дело было на улице, а потом тесно прижимал к колючему пиджаку. Труба дядюшкина сверкала золотом, дыхание тянулось драгоценной звонкой нитью, здоровье позволяло на втором литре без запинки слабать «Костю с Пересыпи» соло, и даже руководитель оркестра, корифей провинциального джаза Рубинчик, говорил оркестрантам, указывая на бодрого лабуха: