А затем Грабе над телом остывающего чукчи читал долгую лекцию о том, как опасна безалаберность и как полезно заниматься гимнастикой.
На морозе кровь остывала быстро, холодила лицо, руки.
Но Данилин молчал перед Грабе, кивая в такт нотациям, и радуясь про себя, что кровь не его.
-
Заржала лошадь. Аленка одним глазом взглянула на нее, а потом вернулась к чтению:
«… Аборигены милые, хотя и немного дикие, необученные манерам и этикету.
Впрочем, Аркадий Петрович чудесно находит со всеми общий язык.
Штабс-капитан Грабе мною очень доволен, и обещает по возвращению написать рапорт о присвоении мне звания поручика.
За сим письмо я оканчиваю.
Думаю, что мой вояж по северной стране подходит к завершению, и вскорости я предстану пред вами лично.
Остаюсь искренне ваш подпоручик Андрей Данилин. …»
От повозки Аленку окликнул Виктор Спиридонович:
– Алена, мы уже едем! Или ты решила остаться?
Алена быстро сложила письмо в конверт, поднялась:
– Да, papa, уже иду…
Она встала с качелей и направилась к шарабану. За чтением письма в доме были забыты альбомы и книги Алены. Их прислали позже, по случаю…
Пока Пашку везли в полицейский участок, в карете его поколотили казаки. Делали это в спешке, и совсем неорганизованно, скорее по зову души, да и в стесненном пространстве. Поэтому избиение вышло хаотическим, а посему, не очень страшным. Рассекли губу, будто треснуло ребро, тело от побоев изменило свой цвет до фиолетового.
Затем, были еще какие-то комнаты, лица – они мелькали перед глазами Павла словно в стробоскопическом фонаре. Потом темный казенный коридор, по которому два дюжих солдата волокли его под руки. Тогда еще парень мог ходить сам, но солдаты, очевидно, спешили.
На месте Пашку ждали. Другой солдат, словно швейцар, отворил перед конвойным дверь.
Анархиста толкнули через порог, но сами солдаты заходить не стали.
В комнате было двое: у окна стоял полицмейстер, а за столом изготовился стенографировать разговор писарь. Пред ним стояла чернильница с обмакнутым пером, лежала пачка чистой бумаги, на которую должны были лечь Пашкины показания.
На стене висел портрет Николая II. Он милостиво улыбался… А вот кому? Верно, все же Пашке. Полицмейстер и писарь находились к августейшей особе спиной.
Полицмейстер показал на стул:
– Присаживайтесь… – и добавил писарю. – Костя, оставь нас наедине.
Писарь не говоря ни слова, вышел.
Полицмейстер неспешно прошелся по комнате будто разминая ноги. Из кармана достал кожаные перчатки, начал их неспешно натягивать.
Павел смотрел на полицмейстера сверху вниз где-то с надеждой: может, дела не то чтоб совсем плохо. Глядишь, все и наладится: ведь вот стул предложили, на «вы» обращаются…
…И в разгар таких спасительных мыслей сильный удар смел его со стула.
Из разбитой губы выплеснулась кровь. Брызги упали на бумагу, приготовленную для допроса.
Удивленный Пашка поднял голову, посмотрел на полицмейстера. Даже спросил:
– Как же так?.. За что?..
Ответом ему был град ударов: полицмейстер лупцевал Павла руками и ногами.
– За что?.. Ты спрашиваешь за что?.. – говорил полицмейстер, но ответ давать не торопился.
Колотил азартно, но толково, обстоятельно. Целил в живот, в пах. Вместе с тем не давал арестованному ни малейшего шанса потерять сознание.
Пашка с дуру попытался позвать на помощь. Может даже крик его кто и услышал, да только решил, что помогать такому пропащему человеку – дело лишнее. А потом сапог полицмейстера попал в лицо, выбил два зуба. Следующий удар пришелся аккурат в солнечное сплетение. Парню резко стало не хватать воздуха. И зубы вместе с кровью были тут же проглочены.
Дальше было не до крика – меж ударами Павел только старался не захлебнуться.
Затем, вконец устав лупить, отошел, открыл дверь, крикнул:
– Эй, адвоката мне!
Пашка выдохнул: неужели все закончилось.
Но слишком рано. Вскорости открылась дверь, вошел солдат со стаканом густого чая.
Попивая чаек, полицмейстер разговорился:
– Я с «Лондона» имел двести рублей в месяц! И это только деньгами! А обеды? А игра за счет заведения?.. А?.. А нынче? Хозяин чуть не спекся в собственном соку! Обжарился до румяной, понимаешь ли, корочки! Твоими стараниями все огнем пошло. Дым за три версты от города было видно!
Пашка молчал, стараясь надышаться. Ему стало предельно ясно – сегодня не его день. Остаться живым до вечера – уже удача.
Или наоборот – невезение?..
***
В конце-концов полицмейстер сплоховал – влупил сапогом по черепушке. И Павел, не осознав своего счастия, потерял сознание.
Тут же полицмейстер кликнул солдата с ведром воды, чтоб облить арестанта. Но это не помогло.
Было велено отправить тело в одиночку, а пол отмыть от крови.
Вернулся писарь, повертел в руках окровавленную бумагу, словно размышляя: не подшить ли хотя бы ее к делу. Но затем скомкал лист и бросил его в корзину.
Спросил:
– Что арестованный? Сообщил что-то стоящее?
Полицмейстер покачал головой:
– Абсолютно ничего…
– Крепкий оказался?..
– Да нет, скорее ничего не знает…
***
Пашке снилось лето. Снилась жара, удивительно солнечный день, и его бабушка еще жива.
Она сидит под шелковицей возле двора, беззубо улыбается прохожим.
Пашка понимал отлично, что бабка умерла лет пять назад, оставив его совсем без родных. Понимал и то, что видит сон. Но просыпаться не хотелось: он помнил, что за тонкой пленой небытия его ждет – не дождется что-то очень плохое.
Но сон разбился. Пашка открыл глаза и вспомнил все, вплоть до последнего удара полицмейстера. Сломанное ребро отозвалось болью.
Анархист осмотрелся. Камера была небольшой – наверное, в иных барских домах платяные шкафы были и то больше.
Из маленького окна бил луч солнца. Он полз от стены к лежанке Павла.
На полу, рядом с лавкой стояла кружка чая и миска с застывшей кашей. Кашу как раз воровал мышонок,
Павел устало возразил мышонку:
– Кыш, мыша…
Та немного подумав, молчаливо согласилась.
Пашка присел на лавку и принялся руками есть ту кашу.
Болело все тело, голова просто раскалывалась. И не то чтоб хотелось есть, но в голове крутилась неизвестно как уцелевшая мысль: надо обязательно покушать.
Охранник заглянул в глазок. Заскрипела тяжелая дверь.