Али-Баба ждал встречного вопроса, но Михаил молчал, глядя на собеседника.
— Ты ведь знаешь человека, который будет меня встречать…
Араб рассмеялся злорадно, но смех этот был больше похож на болезненное постанывание.
— Он просил передать тебе привет. Сказать, что очень ждет встречи с тобой. Он никогда не верил, что ты погиб. Он знал, что такие, как ты, всегда выживают. Он уже не держит на тебя зла, хотя носит на лице следы вашей последней встречи. Ты удивлен, Шергеев? Знаешь, о ком я говорю? Этот человек мне как брат. Как учитель. Он сказал, что ты называл его Нукер…
И в этот момент Сергеев понял, почему Истомин готовил Али-Бабе ловушку.
Каждый раз спускаясь в метро Сергеев ощущал что-то похожее на приступ клаустрофобии.
Человека без какой-нибудь фобии не существует в природе, и, скорее, ее отсутствие есть признак ненормальности, чем душевного здоровья. Но от знания того, что еще сотни тысяч живых существ, опускаясь в подземные тоннели, испытывают подобные неприятные чувства, Михаилу легче не становилось.
Лондонский «андеграунд» с его специфическими лифтами на сорок человек и коридорами, способными вызвать ностальгию у строителей египетских усыпальниц, провоцировал у него легкую потливость (впрочем, это можно было отнести к реакции на переполненные кабины элеваторов — скопление людей всегда будило в Сергееве мизантропа) и чувство, что у него на загривке дыбом встала шерсть. Точно такое же ощущение вызывала у него опасность, предугаданная на уровне инстинкта.
Толпа лондонцев — разномастная, разноцветная, разноголосая — несла его по узкому и длинному, как кишка, коридору, мимо рекламных плакатов, туда, где с грохотом мчался поезд. Стерильность стен, выложенных желто-белой керамической плиткой, радовала глаз, особенно в сравнении с сотней несвежих косичек, заплетенных на голове идущего впереди парня — типичного растафари, только одетого почему-то в дорогой костюм от Cavalli.
Сергеев усмехнулся, уткнув взгляд в его широкую спину. Обладатель негигиеничных косичек мог вполне оказаться как клерком из дорогого офиса, так и владельцем этого офиса — Лондон в этом смысле непредсказуемо демократичен. Мог оказаться торговцем наркотиками из Эдинбурга или Глазго, а мог быть и потребителем дури, просаживающим на нее и на дорогие шмотки папины деньжата.
«Да кем угодно он может оказаться, — подумал Сергеев, с раздражением оглядываясь вокруг, — плету какую-то „паутинку“. Теории себе надумал! Это же надо так ненавидеть подземки! Обычный парень, такой, как все!»
В этот момент парень, видимо почувствовав на себе чужой взгляд, оглянулся через плечо, показав далеко не чеканный профиль с пухлыми негроидными губами и приплюснутым, как у боксера, носом. Подозрение, что обладатель дорогого наряда — настоящий растаман, усилилось.
«Паранойя!» — вынес себе приговор Михаил.
Толпа вынесла Сергеева на платформу.
Даже воняющий мочой, темный и запутанный, как критский лабиринт, нью-йоркский «сабвей» не вызывал у него настолько сильных эмоций, как лондонская «труба».
Метро в «Большом яблоке» было чрезвычайно опасным местом, где поздним вечером можно было запросто влипнуть в историю с ограблением или разбоем, а то и в перестрелку с поножовщиной. В сравнении с ним лондонский «андеграунд» был стерилен, как разовый шприц в упаковке, и безопасен, как старый евнух. Но его теснота и замкнутость, отсутствие бесконечных эскалаторов, широких лестниц и сквозных платформ рождали у Сергеева душевное беспокойство и дрожь в членах. А опасное, как выкидной нож в руках хулигана, метро Нью-Йорка ничего не рождало, кроме нервного напряжения мышц спины при спуске вниз по загаженным бродягами ступеням.
Из похожего на пещеру тоннеля пахнуло жаром, загрохотал по рельсам короткий состав, и толпа внесла Сергеева в вагон, чтобы через четверть часа выплюнуть в Ковент-Гарден — помятого, но морально не сломленного.
Ковент-Гарден, одна из туристических Мекк Лондона, был многолюден в любое время дня и ночи. Кафе, ресторанчики, кондитерские, кофейни, магазины, кинотеатры и, самое главное, театры привлекали сюда тысячи туристов со всех сторон света.
Где надо прятать лист? В лесу! И поэтому Сергеев, с маской ленивого любопытства на лице, брел по улочкам, изображая праздношатающегося приезжего дона, — неприметный среди таких же, как он, приезжих.
В китайском квартале он обнаружил ресторанчик с южнокитайской кухней и вкусно пообедал. Потом забрел в несколько лавочек, торгующих сувенирами. В книжный магазин, где купил себе последний роман Морелла, и в совсем крохотный антикварный магазинчик, зажатый между двух витрин бутиков модной одежды.
Антиквариат, выставленный внутри лавки, Сергеева разочаровал. Все это больше подходило для лавки старьевщика, чем для магазина, хоть и маленького, но расположенного в одном из самых дорогих районов Лондона.
Лампы с рваными абажурами, мраморные и фарфоровые безделушки, литые скульптурки, похожие на неопрятный «новодел», какие-то табакерки, пепельницы, сломанные или потертые лорнеты, совершенно затертые куклы…
И еще тысячи беспорядочно расположенных безделушек, вплоть до явно древней соломенной шляпки, украшавшей мраморный бюст неизвестного Михаилу серьезного бородача в эполетах.
Но за те десять минут, что Сергеев рассматривал ассортимент магазинчика, у моложавого, невероятно похожего на проныру и жулика хозяина купили серебряный портсигар и набор фарфоровых бульдожек за сумму, от которой у Михаила свело челюсти.
Он прошел через скверик, не озаботившись даже провериться от слежки (право дело, какая тут слежка! Что и кому она даст?), и присел за металлический столик небольшого уличного кафе, заказав себе, по случаю отсутствия дождя, большой бокал светлого пива. Вкус английского эля Сергеев не понимал совершенно.
Минут через десять за его столик присел человек, заказал чашку эспрессо с водой, выпил его и ушел прочь, оставив на стуле небольшой пластиковый пакет с мобильным телефоном. Поднимаясь, чтобы уйти, Сергеев прихватил пакет, и мобилка тут же перекочевала в наружный карман его полотняного пиджака.
А еще через десять минут, когда Михаил разглядывал афиши премьерного кинотеатра на площади Звезд, телефон зазвонил.
Голос, раздавшийся из наушника, вначале показался Сергееву незнакомым, и только в конце фразы, сказанной на плохом испанском, он услыхал знакомую по видеозаписи жалобную интонацию и сразу же опознал говорившего — это был господин Базилевич.
Оплот украинского свободомыслия в изгнании, запуганный коварным Блиновым до нервной дрожи, филологическими талантами не отличался. В Испании за такое произношение его могли бы побить. В Аргентине — линчевать. Здесь же, в Лондоне, его могли просто не понять.