— Ты прости нас, сыночек…
— Сила солому ломит…
— Прости за того предателя…
— Господи, спаси и сохрани…
Брячко слушал все это равнодушно. Ничего он не имел против этих людей. Разве что чуть презирал их за скотскую покорность, за слепую веру… и жалел их за то же. И все. Их жалость, их восхищение, не были ему нужны. Он готовился к своему последнему бою.
Страх ушел, растаял, хотя сейчас, как никогда отчетливо, мальчишка представлял свою судьбу. Жестокость врагов в нем тоже не вызывала отвращения или злобы сама по себе. Он и его соотечественники были тоже жестоки, и в сказках старших о днях взмятения была захватывающая дух жуть расправ над врагом. Остались тоска, решимость и холодная злость к предателю, который принимал их в своем доме, за столом — и там же выдал. Потому он не сказал ни слова, даже когда военный священник, прибывший со стрелками, спросил его, не хочет ли он исповедаться?
Заскрипели блоки, и крест наклонился, зачеркивая небо, свет, остатки надежды. Умело удерживая мальчишку, хангары прикрутили его, и с тем же зловещим скрипом крест поднялся вновь.
— Есть ли у тебя последнее желание? — спросил данван в черных наплечниках. — Ну, скажи, чтобы мы все подох…
— А поверните-ка крест. Я скажу — как.
Слова были настолько неожиданны, что данван дернул головой и умолк, безлико глядя вверх, на распятого пленного. Потом махнул рукой хангарам, и крест начал поворачиваться.
— Довольно.
Отсюда, с высоты, Брячислав видел сосновый лес, поднимающийся к бледному небу, а там, за этим лесом, различал он в прозрачном предутреннем воздухе вересковые пустоши, за которыми лежало море. Вдали собирались, взбухая штормом, черные тучи, и море уже, наверное, с грохотом билось о скалы, и вереск гремел на пустошах, как жесть, и клочья пены неслись по воздуху… Кочи возвращались к причалам, и кто-нибудь из его, Брячко, друзей, пел, задыхаясь холодным соленым ветром:
Эй! Холодное море,
Глубокое море, суровое море —
Э-гей!
Все это было, все это существовало, и все это будет продолжать жить, даже если оставит Мир он, Брячислав из племени Рыси! Не разорвать великую цепь-Верью. И море, и вереск, и сосны, и торфяные болота, и высокое бледное небо, и песни, и былины… А тогда — какой смысл бояться одного мига, пусть и сколь угодно мучительного?
Мы сражались за эту землю!
И пусть МНЕ выпало прожить на свете неполных пятнадцать — я сражался тоже, и никто не посмеет сказать, что прожил я свою жизнь слепо и без смысла!
И пусть я не смог погибнуть в бою — связавшие мне руки не свяжут ни сердца моего, ни духа!
Огонь, вспыхнув разом, охватил загудевшую, затрещавшую кучу дров и хвороста, взметнулся, засвистел, запел, поднимаясь все выше и выше, окутывая распятого мальчика струящимся плащом… И оттуда, из этого пламени, ясный и бесстрашный голос запел:
Хвала тебе, Дажьбог Сварожич,
Солнце Пресветлое!
И тебе хвала, Перун Сварожич,
Гром Небесный!
Хвала племени Сварогову… —
Брячко закашлялся, но справился с собой и вновь запел:
И вам, навьи-предки,
И вам, люди-потомки,
И всей Верье славянской —
Хвала ныне и ввеки…
…— Иди за мной! — голосом, похожим на гул пламени, воскликнул могучий воин на вороном жеребце, облаченный в сияющую броню. — Иди за мной, Брячислав, сын храброго Воимира! Отец твой ждет тебя! Отец твой горд тобой! Иди! Не страшись!
Серебряные волосы и огненная борода воина вились под неощутимым ветром, волновались бурными потоками, и Брячко понял, обмирая от восхищения и радости — вот он, Перун! А откуда-то из-за его спины послышался и другой — знакомый — голос:
— Шагай встречь, сын! Вот рука — берись!
— Иду! — изо всех сил крикнул Брячислав. — Иду; отец!..
…Огонь взметнулся выше, стирая черты лица мальчика. Видно было, что он горит — одежда, волосы, кожа — но по-прежнему смотрит на северо-восток, туда, откуда надвигался морской шторм…
* * *
— Были и хангары, и стрелки, и данванов самих трое было. Что мы могли сделать? Они ж все с оружием, а у нас дома, детишки, бабы… — Степаньшин сцепил пальцы и глядел в стол, голос его звучал глухо, как из-под земли.
Гоймир сидел напротив него, сведя кулаки перед лицом и поставив локти между двух кружек с вонючим сивым самогоном — Степаньшин пил, когда пришли горцы. Гостимир замер у дверей, скрестив руки на груди. Йерикка — у стены, опираясь на свой «дегтярь». Олег — вполоборота к окну, положив ладони на ЭмПи, висящий поперек груди.
— Веску сожгут, и поминай, как звали. Ну вот. Старика-то в доме убили. А мальчишку схватили живым. И сожгли на костре. — Последние слова Степаньшин произнес совсем тихо.
Олег чуть шевельнулся — горцы даже не переглянулись.
— Боимся мы их, пойми ты, парень! — вдруг надрывно сказал Степаньшин, хватаясь скрюченными пальцами за ворот. — А ну как снова придут, да и…
— А рубаху-то не мучай, жене работа — зашивать. — Гоймир аккуратно отцепил, нагнувшись через стол, пальцы мужика от ворота. — К нам вон по зиме одно приходили. Знал, небось? А что обратно не ходят — хочешь знать?
— Народ у вас… — Степаньшин спрятал глаза.
— Ой, не надо, язык-то не мучай. Нас в красную пору и полутора тысяч счетных не сыскалось бы. А у вас одних мужиков на круг столько по вескам, — спокойно перебил его Гоймир. — В том толк, что овцы вы. Стричь вас — самое милое дело, ведаю, что говорю, право слово. Куда скажешь — туда они и бегут, а как стрижешь или режешь — одно блеют: «Господи помоги!» — И Гоймир поднялся, возвышаясь над словно бы растекшимся по столу мужиком. — Да вы тут ведь овец не водите? Так я тебе скажу, как их на бойню гонят. Поставят им так в голову барана-подманочка. Они и текут за ним, куда ведет. Хоть на бойню, так-то. Дед мой знал твоего деда. Так ли тот жил, как ты живешь? Да и живешь ли ты?
— Мальчик, — горько сказал Степаньшин. — Мальчик, где те ваши, что против силы встали? И дед мой — где? И отец? Думаешь, нам легко? Но мы живые. А они все — мертвые, мертвые…
— Это вы мертвые, — пошевелился Йерикка. — Каждый день, каждый час умираете. Дохнете от страха и молитесь, чтобы подольше подыхать. — Он скривился, помотал головой и неожиданно прочитал насмешливо:
Паситесь, мирные народы!
Вас не пробудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь… —
Это Пушкин сказал. Был на Земле такой поэт… Ну что, Гоймир, пойдем?