Стены, которые затеял Пустой, навели Коркина на мысль, что скоро должна начаться еще одна война — вроде той, о которой ему рассказывала мать. Иначе зачем лепить толщину в размах рук? Да еще и на втором ярусе? И на третьем? И барьер на четвертом, словно Пустой собирался жить под открытым небом и боялся сверзиться по пьянке с высоты. А окна он замыслил еще страннее! Не окна, а щели — в Квашенке в избах и того шире окошки прорубались. А уж когда полтора года назад вся эта история закончилась, глазам Коркина предстала такая крепость, что даже сверкающая сталью и проводом база показалась всего лишь безделушкой.
Стены мастерской получились ровными, как тетива. Не зря Пустой заставлял прыгать лесовиков с бечевой. Так и ровности ему не хватило. Мало того что он вынудил старателей промазать все той же смесью, что и под камни лилась, кладочные швы, так и всю стену покрасить велел. Надолбить мела и покрасить. И приспособил для этой самой покраски какую-то ерунду навроде колодезного птаха. Как раз Коркин первым и повис на веревке возле стены, хотя страху натерпелся столько, что приплатить был готов — лишь бы на землю вернули. Ничего, пообвыкся и даже заслужил от Пустого дружеское похлопывание по плечу. Покраску, кстати, новить приходилось каждую весну, и как раз на ней Коркин рассчитывал через месячишко заработать очередные десять монет.
Но самым удивительным стало то, что год назад Пустой вовсе перестал продавать глинки с пойлом. Нет, пойло он еще делал, но цену загнул на глинки такую, что тут же случилось несколько серьезных драк и даже чуть не дошло до смертоубийства, — и дошло бы, не появись возле мастерской нового заведения, которое тот же Пустой окрестил трактиром. Заправлять в нем стал Хантик, бывший и нынешний алтарщик деревни и одновременно один из каменщиков Пустого, который умудрился не спиться за два года стройки, но владел трактиром, скорее всего, все тот же Пустой. Хантик обновил старый алтарь и стал подавать еду, пойло, пусть и пожиже, чем раньше Пустой, зато по той же цене, а сверх того затеял варить горькую настойку, что вскоре вся округа стала прозывать пивом. А Пустой сосредоточился на железках.
Железки тащила к Пустому вся округа. Все, что выковыривалось там же, где недавно выкапывались камни, теперь неслось в мастерскую. Сначала на приемке сидел сам Пустой, потом стал выходить только по особой нужде, и принимать железо навострился сопливый белобрысый мальчишка Филя, которого Пустой нашел на помойке и приставил к делу, как приставлял каждого, кто был способен думать не только об очередном глотке горячительного. К тому времени как Коркин попал в оборот со старостой, Пустой уже давно стал чем-то вроде той же Стылой Мороси или базы светлых, потому как объяснить его существования никто не мог, а не говорить о нем и подавно.
Но и это было еще не все. Во-первых, Пустой начал чеканить монету, которая вскоре пошла в оборот и в окрестных, и даже в дальних деревнях. Монета чеканилась из какого-то, как понял Коркин, технического серебра с добавлением меди, или меди с добавлением серебра, или олова с добавлением меди, лес его знает, кто-то говорил, что и вовсе из какого-то барахла. Коркин в глаза не видел серебра, а медь представлял только в виде медного блюда, на котором теперь обедал староста, лопнуть ему скорее, чем насытиться. Выглядела монета как желтоватый кругляшок с немудрящим узором и дыркой, чтобы нанизать ее на шнур. Безделушка, одним словом, но эта самая безделушка очень скоро поднялась в цене. Дошло до того, что серые полустертые кругляшки, которые были в ходу до того, стремительно подешевели, и даже староста из Квашенки утратил к ним всякий интерес. Зато за монету Пустого можно было упиться в трактире Хантика, или купить у него глинку с пойлом, или наполнить бутыль пивом, или же отправиться к самому Пустому и побаловать себя настоящим пойлом, а также нагрузить подводу жестяными мисками, фляжками и чашками, которые тот же Пустой начал лепить, варить или, как таинственно намекал Филя, давить в дальних комнатах мастерской.
Во-вторых, Пустой продолжал принимать всевозможные железки и другие мудреные штуки, которых все еще хватало в развалинах, особенно в дальних, что находились уж вовсе на окраине самой Стылой Мороси, а то и внутри ее.
В-третьих, Пустой начал чинить всякие устройства, которые хранились по избам не только без надежды их когда-нибудь поправить, но зачастую и понять их предназначение. Так старые, ржавые ружья немногих владельцев, если еще раньше не были проданы тому же Пустому, вновь начали стрелять, хотя каждый патрон у того же Пустого стоил дороже отборной и дорогушей глинки. У тачек появлялись колеса, у колодцев — вороты, вновь через десятилетия застучали швейные машинки, у одного из купцов даже завелась и затарахтела какая-то странная двухколесная машина, после чего к имени Пустой прочно добавилось не вполне понятное, но почтительное звание Механик. А уж когда Пустой сговорился со светлыми, бросил с базы провод и осветил единственную поселковую улицу настоящими лампами, его стали числить чуть ли не живым богом. Еще бы, даже светлые обращались порой к нему за помощью и подкидывали умельцу кое-что из старой отслужившей техники. Не просто так, конечно.
В-четвертых, о чем как раз и поведал Коркину кудрявый Тошка, Пустой слушал рассказы стариков. Одно условие ставил — чтобы старик, которого к нему ведут для разговора, не выжил из ума, то есть не только что-то помнил из былых лет, но и мог внятно изложить собственные воспоминания. За каждого такого старика Пустой обещал платить по двадцать монет. И платил — так же, как и платил по десять монет всякому, что разузнает хоть что-то интересное для Пустого. Другой вопрос, что стариков было мало, так как умирали в трудные годы в первую очередь именно старики, а те, что дожили до встречи с механиком, чаще всего ничего не помнили, хотя и пытались что-то придумать, чтобы заинтересовать Пустого. Но обмануть его было невозможно: он тут же выставлял прочь всякого фантазера.
Вот об этом и думал Коркин, пока стоял у входа в мастерскую и держал за плечо отшельника. Тот вроде и не собирался никуда уходить, но словно трепыхался в руке Коркина, даже когда опустился отдохнуть на камень. На самом деле отдыхать следовало Коркину. Мало того что он не меньше сотни раз повторил: «Старик, пошли к Пустому, он тебя накормит и мне денег даст», мало того что собственноручно надел на того валенки, когда старик наконец лениво кивнул — мол, пойду, а то ведь не отстанешь, — так еще и тащил старика на себе. Тот же, лесная гниль, через каждые сто шагов пешком говорил: «Отлить мне на тебя, Коркин, не пойду ногами дальше». Так или иначе, но теперь Коркин стоял у входа в мастерскую и думал, что, кроме того что следует взять с Пустого два раза по двадцать монет, так надо бы добавить к расчету и десять монет за то, что Коркин нашел что-то интересное. И то сказать: где еще взять старика, который не только может связать несколько слов, но еще имеет два лица? Смотришь на него — вроде обычный человек — седой, в морщинах, дед дедом, вроде Сишека, только трезвый, бросишь взгляд, когда он капюшон на лоб тянет, — а он уже вроде и другой. Лоб выдается вперед, глаза разбегаются, скулы темнеют, подбородок вострится. Нет, по-любому выходило, что Коркин тащил к Пустому одного отшельника, а привел двух. Пустой справедливый. Страшный, но справедливый. Ни разу Коркина не обманул — ни когда за камни платил, ни когда заказывал у него для своих работников десять пар валенок по осени, ни когда нанимал Коркина выкапывать подвал или красить стены. И теперь не должен был обмануть.