…Как английские дальнобойные пушки разносят наши наспех построенные редуты, а мы, канониры, не можем ответить – наши орудия бьют лишь на три версты против пяти – их. И когда бомба взрывается прямо у моих ног, я вижу, как улетает нелепо кувыркающийся банник в синее-синее севастопольское небо…
…Как сотрясается от чудовищного взрыва под ногами палуба „Петропавловска“, и адмирал Макаров, в одной рубахе, ревет: „Шлюпки на воду!“, но броненосец уже заваливается на левый борт и кипящая океанская пучина принимает в свое лоно гибнущий корабль и людей…
…Как барон Унгерн, грязный, лохматый, навскидку лупит из маузера по нам, бойцам третьего эскадрона 105-ой бригаду у ограды буддийского монастыря Барун-Дзасака, а за его спиной тибетцы в синих одеяниях спешно грузят на лошадей ларцы с тайными книгами Власти. Я никогда не узнаю, что барону удастся уйти в этот раз, и только благодаря спецоперации ленинского агента Блюмкина, охотившегося за эзотерическими знаниями Шамбалы, Унгерна выдадут красным монголы из его же личной гвардии. Не узнаю потому, что пуля из бароновского маузера так и не даст мне дожить до Мировой Революции…
…Как я, восемнадцатилетний пацан 1923 года рождения, лежу под кучей стылых трупов в расстрельном рву под Житомиром, еще живой, но перебитый пулей из немецкого МГ позвоночник не дает мне возможности двигаться, и я плачу от бессилия что-то предпринять для своего спасения, а кровь сочится из раны и вместе с ней уходит и жизнь…
…Родина моя! Я сын твой, и отдавая жизнь на просторах твоих, всякий раз понимал я перед смертью, в тот самый краткий миг боли, что растягивается в вечность – за право жить на этой земле, за право любить ее и восторгаться ею всегда нужно платить самую высокую цену. И тем, кто зовет тебя „эта страна“, никогда не понять этого в силу собственного ущербного эгоизма…»
Это был шок… Я в полной прострации перевернул страницу и увидел стихи. Ни когда бы не подумал, что мой веселый друг был способен на такие серьезные и горькие строки:
«…В подпространстве души – темно.
Бьются бабочки-мысли в окно.
Сизый дым превращается в ночь,
И душа устремляется прочь.
Пальцы липкие сердце сжимают,
Лепестки у мечты отрывают:
Любишь – не любишь, знаешь – не знаешь, веришь – не веришь, живешь – не живешь…
Зажигается спичка во мраке:
…Ты в вонючем и душном бараке.
…Ты в прекрасной, сияющей зале.
Смех задушен тисками печали.
Ты бежишь, без надежды на чудо.
Вновь Иисуса целует Иуда.
Твоя карма тебе не известна,
И тебе это не интересно.
Ты ныряешь в холодную воду,
Ты опять выбираешь свободу.
Лепестки мечты тихо кружаться.
Как устали они обрываться!
Любишь – не любишь, знаешь – не знаешь, веришь – не веришь, живешь – не живешь…
За затяжкой – другая затяжка.
Крепким чаем наполнена чашка.
Ожидание держит ресницы,
Их закрыть – и во сне закружиться.
Улететь в темноту подсознанья.
До свиданья.
Прощай!
До свиданья…»
«Вот такое у нас с тобой, Коля, вышло прощание!», – подумал я, со вздохом отложил тетрадь со стихами и взялся за другую, в затертой, прожженной в нескольких местах обложке, заляпанную чернилами, с посеревшими от грязи страницами.
Вторая тетрадь скорее всего была своеобразной бухгалтерской книгой. Плотно исписанная кривоватым Николенькиным почерком, она содержала совсем не понятные мне сведения. Например: «Взяли колт, два барана и гвоздь. коор.: Вл. 35–12.». И так далее. Правда, кое-где попадались и более понятные слова: «Золотой божок. Согды? Мог. коор.: 71–23 Ки.». Пролистав тетрадь, я решил, что Николенька действительно всерьез занимался кладоискательством, а в тетрадь заносил наименования своих находок и их координаты, пользуясь при этом своей собственной системой ориентировки. По крайней мере, эти самые не идущие у меня из головы доллары в мешке Николенька мог заработать, продавая всякие древние штуки коллекционерам. Интересно, что же такого нужно было откопать, чтобы выручить за это пятьдесят тысяч баксов? Да не где-нибудь в Южной Америке, а у нас, в России, где все рыто-перерыто (судя по передачам «Клуба путешественников») на сто рядов?
Мои размышления прервало выпавшее из тетради письмо, вернее конверт, уже надписанный и снабженный маркой. Я вспомнил слова Николеньки: «Письмо там, в тетради. Это Профессор писал. Прочитай – ты все поймешь…».
В конверте лежали сложенные листки бумаги, мелко исписанные летящим почерком.
Здравствуй, дорогая Наденька!
Пишу тебе это письмо в надежде, что оно дойдет раньше, чем мы приедем. Дела наши этим летом были особенно удачными. Южное Приуралье – удивительные места, и находки просто чудесные. За прошедшие тысячелетия через эти края прошло множество народов, и каждый оставил в земле память о себе. В здешних курганах рядом покоятся скифы, гунны, печенеги, кипчаки, древние мадьяры, представители каких-то свершено незнакомых мне племен (об этом ниже).
Ах, милая Наденька! До чего же хорошо было бы сейчас обнять тебя, очутиться в нашей уютной кухоньке, попить чайку с бубликами… Скоро, совсем уже скоро увидимся, милая моя!
Я же совершил большую глупость, Надя! Позавчера в Москву уехал наш товарищ по экспедиции, Боря Епифанов. Ты его не знаешь, он у меня не учился. Боря повез «хабар», как они называют наши находки, и нет, чтобы отправить письмо с ним – я был занят на раскопе! Лопух, как говорит нынешняя молодежь, никогда себе не прощу – ты бы получила письмо на неделю раньше!
Теперь мы вдвоем с Колей (ты должна его помнить, шустрый такой, слегка заикается, чудесный парень!) заканчиваем с последним курганом – и ту-ту домой!
Да, самое главное! О нашем, не побоюсь этого слова, открытии! Мы обнаружили (а вернее Коля, у него поразительный нюх, интуиция от Бога) курган, совершенно не тронутый грабителями. И в этом кургане находится захоронение, не относящееся ни к одной из известных науке материальных культур не только данного региона, но и вообще, мира! Мы с Колей произвели сравнительный анализ – ничего похожего! За прошедшую неделю вскрыли свод кургана, уже есть первые находки, и им, Надюша, представляешь, ни как не менее пяти тысяч лет! Это фантастика!