До малейших деталей, включая даже такие тонкости, как соотношение разреза глаз и изгиба рта.
Через месяц коллеги стали делать ехидные намеки, что вот, мол, Анатолий Борисович, циник наш записной, имеет на лаборантку какие-то присущие ему черные скабрезные виды.
Шпильки отпускали не только дамы (хотя они, естественно, в первую очередь): всем известно, что в преподавательских коллективах, по преимуществу дамских, идет непрерывное обабливание мужчин.
Намеки были злые и очень обидные, поскольку я не делал ничего предосудительного.
Я не флиртовал с Ниночкой, не ухаживал за нею, не дарил ей пошлых цветов и подарков, не провожал ее до дома, не ходил с нею в преподавательскую столовку.
Да что там столовка: я вообще кроме "здрасте — до свидания" не говорил Ниночке ничего.
Ну, разве что служебные необходимости:
— Нина Георгиевна, выведите, пожалуйста, на принтер лабораторную работу номер три.
И все разговоры в кафедральной комнате замирали, десятки остреньких глазок начинали буравить мне спину:
"Как он к ней подкатился, фат бессовестный, как глядит на нее сверху вниз, а ведь у нее декольте! Как он руку положил на спинку ее стула! Посмотрите, бедная девочка напряглась, словно струнка“.
И неверно: не заглядывал я Ниночке в декольте, мне это было не нужно.
А вот настораживалась она действительно, это факт, каждый раз настораживалась, когда я приближался к ней, заговаривал с нею или просто смотрел.
Я готов был часами глядеть на Ниночку, что бы она ни делала, и это ее тяготило.
Девушка она была строгая, недоступная, не то что преподаватели — даже студенты, забегавшие к нам на кафедру, называли Ниночку только по имени-отчеству и на "вы".
Всем известно было, что Ниночка из хорошей, как говорится, семьи и попала к нам по высокому блату: отец ее работал в Генштабе. Сама она готовилась к поступлению в какую-то военную школу, а может быть, (язвили) даже в академию.
Часто, сидя за компьютером, Ниночка оборачивалась и смотрела на меня укоризненно и строго.
"Анатолий Борисович, — говорил ее взгляд, — или вы прекратите таращиться, или скажите что-нибудь внятное".
Но я не прекращал. И не говорил ничего вразумительного — оттого что робел перед ее красотою. А точнее, перед опасностью непроизвольной дисминуизации.
Знаете, когда она входила в преподавательскую, я готов был провалиться сквозь землю — в данном случае это расхожее выражение имело очень даже конкретный смысл.
Для меня было самоочевидным, по чьему это бедру — узкому, атласно-белому, с дивной горбинкой поверху и с прямою линией внизу — спускаюсь я в своих кошмарных снах.
12
Долго ли, коротко ли — потребность постоянно видеть Ниночку стала для меня просто болезнью.
Телефон ее был написан на желтом листочке, прикнопленном к кафедральной доске объявлений. Уж не помню, сколько раз я срывал с доски этот листок и выбрасывал: меня мучила мысль, что любой, кому не лень, может взять и позвонить Ниночке домой. Осквернить святыню, мне недоступную.
Эту комбинацию цифр я не просто выучил наизусть: она выжжена на внутренней поверхности моей черепной крышки.
Но набрать этот номер я не мог и даже не пытался.
Может быть, древний царь Навуходоносор терзался таким же мучительным и неосуществимым желанием потрогать пальцем огненную надпись на стене своего дворца.
Я уходил с работы позже всех, в унылом предчувствии беспросветного вечера вдали от Ниночки, а утром бежал на работу в предвкушении счастья: вот сейчас я увижу, как она идет к факультетским дверям в своем легоньком пальто нараспашку.
— Господи, — проворчала одна кафедральная дама, — как он ей улыбается, этой свинушке! Мне бы кто-нибудь так улыбался.
13
Очень скоро я нашел простой способ продления счастья видения: уйти с работы раньше Ниночки, притаиться где-нибудь между киосками возле автобусной остановки — и затем, держась на некотором отдалении, следовать за нею через весь город.
Тут тебе и шпионский трепет ревнивца (с кем это у нее назначена встреча?), и возможность наблюдать обожаемое существо свободно движущимся в природной среде.
Мы с нею входили в один автобус, только через разные двери, и ехали до метро. Там, в густой толчее, опасность потерять Ниночку возрастала (поскольку я, пропуская дам и пожилых людей, выходил из автобуса последним), но, как правило, она останавливалась у книжных прилавков и всё что-то высматривала, хотя ничего и не покупала. Это давало мне возможность ее нагнать.
Я ходил по Москве, пробираясь сквозь толпы за мерцанием ее темных волос: так в холодный ветреный день блеет листва осины. Ветер налетит, вздрогнет темное деревце — и словно молния окатит его с головы до ног, сделав на секунду светлым, почти серебряным.
Это был мой блуждающий огонек, я не терял его из виду даже за сотню шагов.
Первое время я тешил себя наивной уверенностью, что удачно маскируюсь и что Ниночка меня не видит.
В таком случае надо было признать, что жизнь она ведет совершенно безгрешную и что все мои ревнивые предположения лишены каких бы то ни было оснований.
На транспортные знакомства Ниночка не шла, по чужим квартирам не шастала, места молодежных увеселений не посещала, на улице общалась лишь с существами своего пола.
Постепенно, однако же, мне стало казаться, что это не я ее пасу, а она меня ведет: в вагон метро входит только убедившись, что я тоже успеваю, а выходит не внезапно, но как бы подавая мне знак, что пора выходить: демонстративно смотрит на часы, застегивает сумку, захлопывает книжку — и всё это с отчужденным видом, не глядя на меня, притаившегося за широкими спинами пассажиров. Выйдя из вагона, медлит, разглядывает висящие под потолком таблички — словом, делает всё, чтобы я от нее не отстал.
Но я гнал от себя эту мысль как самонадеянную и порочную (хотя она очень меня завлекала).
Это была наша первая с Ниночкой совместная игра: она делала вид, что не замечает меня, а я делал вид, что этому верю.
Так, играючи, Ниночка довела меня до самого подъезда своего дома, а чтобы я не сомневался насчет квартиры, выглянула в окно своей комнаты.
Оставалось только помахать мне рукой — но такой грубой ошибки Ниночка допустить не могла: уж ей-то было известно, какой тяжелой формой застенчивости я страдаю.
Я бы расценил это как жестокую насмешку.
Всякий раз по приходе домой она выглядывала в окно — и, убедившись, что Огибахин на месте, задергивала штору.
Но сквозь эту тяжелую штору Ниночка продолжала тянуть меня к себе, как магнит: я не мог уйти, никак не мог. Тот, кто хоть раз любил, хорошо меня понимает.