Охотник кивнул.
– Углядел, отче. Понять не понял, а заметить заметил. Лапу мохнатую, и только.
– И того много, — прищурил левый, ночной, глаз Старый. — Сам Хозяин мало к кому выйдет. Бывало, гуливал, себя показывал кому ни попадя. А нынче разве изредка ко мне заглянет, и то хлеб. Да и ты ведь не я.
– Куда уж мне, — без обиды согласился охотник, вытирая руки расшитым рушником.
– Ешь, однако. Вот дичина твоя уже и поспела, — указал Старый. И продолжил, то прикрывая нестерпимые очи, то поглядывая, как охотник споро, без лишних слов рвет зубами нежное мясо под хрустящей корочкой: — И воде ты глянулся, по всему судя…
Хрустко перемалывая глухариные косточки, человек кивнул и промычал нечто невнятно-согласное.
Было дело. Третьего дня на берегу синь-озера сидел; ни шатко ни валко, хоть и золотая осень кругом, а рыбешка — по разу в час, и то сплошняком мелочь, стыдно и с крючка снять. И вдруг — клев. Да какой! Одна за одной пошла, рыбищи-чудища, иные и в руку длиной, от кончика пальцев до плеча. Лещи, сазаны, щуки зубастые, а под самый закат уже усатого зацепил. Пришлось в воду, в осоку… ступни в кровь изрезал, покуда вытащил пудового.
Зато когда крепко размахнулся и зашвырнул налимью печень почти что на самую середину озера, на миг явственно угляделось, хоть и сумрачно было: в сколах темной всплеснувшейся глади вынырнул сам Хозяин, ухватил чешуйчатой лапой долю — и поминай как звали. Зелен был водяной дед, струился весь, а очи бледные, точь-в-точь рыбьи…
– А ко мне нынче друзья-приятели забредали. Погостевать, стало быть, потолковать о том о сем…
Ба!
Прекратив хрупать, охотник поднял голову от стола.
Забредали, выходит. Это кто ж, забавно б узнать? Уж не Старая ли? Коли так, то и славно, что разминулись. Невредная бабка, да смешная: сто лет в обед, кабы не больше, а туда же — платочек не как-нибудь повязан, а бантиком, сарафан всегда с расфуфыриной, с цветочками всякими. Не иначе к Старому подкатывается, дура. Это дело Старому вовсе без надобности, трудно ль понять?.. Или Крылатый наведался? То дело иное; хоть и молчун, а порой, ежели раззадорить как следует, такого наговорит — после на десяток рыбалок думать хватит. Точно, кто-то из этих. Забрели бы Чужие, так Старый бы так сразу и сказал: Чужие. А никак не друзья-приятели, при всем нашем к ним почтении. А Лесные с Водяными, ежели и наведывались, так ни к чему и поминать особо, это гости частые, привычные, да, почитай, и не гости вовсе…
– О тебе речь вели, — сообщил Старый.
И прищурился.
Ох и не к добру же эти прищуры! Ни разу не случалось, чтобы просто так глаза узил. Знал ведь все заранее — и когда по первым разам в лес либо на озеро посылал, и после! Ведал, что леса оборвется и что нога, не так на мхах пойдя, вывернется, а уж про косолапого наверняка загодя провидел и не предупредил же ни намеком, жучина старая…
Впрочем, стар ли Старый иль молод, то охотнику ведомо не было. Дивное диво: сколько себя помнит, жил тут, все вместе да вместе, а каков он есть, Старый-то, и по сей день невдомек. Без облика? Не скажешь! Есть обличье, да только какое-то эдакое, что ни миг изменяющееся: и старое, и молодое, и хмурое, и любезное, и всякое; вроде и видишь его, а после не описать. Ни словом, ни даже воспоминанием.
Одни очи чего стоят! Ладно что огненные, разноцветные, так к тому ж еще и меняются цветами: ныне левый — светел, правый — темен, а мигнет разок, и видишь — наоборот.
А что о таком думать? Старый, он Старый и есть.
– Всяко рядили, — продолжает Старый, — а к единому пришли. Хочешь не хочешь, а пора тебе имя давать…
Поперхнулся охотник, выронил изо рта недожеванный кус.
Ну дела!
Сколько раз доселе подступался к Старому: скажи, мол, кто ж я есть таков, что не знаю о себе ни капельки, ну, скажи же, страсть как любопытно… а в ответ одно и то же: обожди-де до времени, вот дадим тебе имя, тогда все и узнаешь. А кто ж даст? Ответил: Земля!.. Отчего не теперь? — В ответ на то лишь черно-белый прищур, да еще Невидимые возмущенно шелестеть начинали…
– Поснидал? — полувопрос-полуутверждение. — Тогда иди-ка сюда…
Подумалось: в глубь хоромины зовет. Не так оказалось. Подошли к двери. Только не к той, откуда привык в лес аль на озеро уходить, а к иной, той, что напротив. Заповедная дверка. Невысокая, гладкая и — чужая. Единое на всю Обитель, от чего живым духом не несет. Гладкая, на ощупь скользко-неприятная, сделанная словно бы из множества слитых воедино стрельных наконечников. А по скругленным краям — ряд клепок.
Давно спрашивал Старого: а там-то что, покажи?
Отмолчался Старый.
Скребся сам. Без толку. Не живая дверь. Ни рукой, ни заповедным словом не отпереть.
А когда единожды — со злого озорства — кладун-траву к холодной глади прижал и словом заповедным усугубил, так после полчаса ничком на досках валялся в своей же блевотине: ровно жахнуло изнутри чем-то горелым… а Невидимые метушились обочь и сердито цвиркали. До того сердито, что даже и зримыми слегка стали: то белое мерцание виделось, то черное — словно отсветы очей Старого, но пожиже…
– Иди. Потом потолкуем.
Натужно проскрипев, дверь чуть приоткрылась. И стало видно, что там, на дворе — день.
Серый. Пасмурный. Волглый.
И не захотелось вдруг выходить.
В ту, привычную дверь шагал радостно, без заминок. А тут удержало что-то. Не захотело пускать. Не посоветовало.
– Иди! — как подтолкнуло.
Что поделать? Не поспоришь. Сделал шаг.
Обернулся. Все, как всегда: сгинула Обитель. Нет ее, как не было. И не будет, покуда Знак не явится.
Осмотрел себя. Странный наряд. Ранее такого не бывало.
Вместо поршней на ногах тяжелые твердые чехлы, до полголени прошнурованные толстыми нитями. Жмут. Давят. В таких по лесу и часа не прошагать, не говоря уж о том, чтобы добычу не спугнуть. Вмиг учует. Порты и куртка тоже невиданные: плотные, душные, ни душе, ни телу не в радость. Томят. Гнетут. Скверная лопоть; разве что утиц в дрягве сподручно в этаком наряде караулить. Болотный окрас, под гнилую зелень; так вот в тугаях залечь — не то что утица, кабан и тот мимо прошагает, не хрюкнув. Совсем сольешься с зыбунами.
Поглядел вокруг. Лес? Не лес. Болото? Никак не болото.
Серые деревья натыканы пучками тут и там; ветви перевиты дикой порослью. Куда ни кинь глаз — хоромины нежилые. И неживые. Оплывающие. Осыпающиеся. Гниющие. Иные хоть и целы на вид, а все одно: гиблым духом дышат. Провалы окон глядят слепо, и обвислые двери щерятся беззубой угрозой.
Живого нет. Ни птичьего цвирка, ни звериного шороха.
Лишь у высокого входа в ближнюю хоромину — табунчик тарпанов. Смирно стоят. Понуро…