Так было и сегодня. Отпустив нелестное замечание по поводу Анютиных умственных способностей, Бухвостов повернулся на бок и замолчал. В палате воцарилась тишина, прерываемая лишь шелестом страниц да сопением старика. Анюта знала, что примерно через полчаса Бухвостов усядется на кровати и начнет шептать молитву и креститься. Молился он ежедневно: утром, после обеда и вечером. Слова были обычные. Старик просил Бога посодействовать ему с выпиской, жаловался на то, что дома пропадает огород, умолял Бога позаботиться о том, чтобы всем врагам рода человеческого было воздано по заслугам, а ему, Бухвостову, вышло бы снисхождение.
– И что это вы, Петр Иванович, все прощения просите? – любопытствовала Анюта.
Старик не удостаивал ее ответом. Ложился на спину и просветленным взглядом изучал потолок. Анюта фыркала и утыкалась в книжку.
Но сегодня на Бухвостова что-то накатило. Может быть, виной этому была осточертевшая палатная тишина, может, еще что-нибудь, только Бухвостов, к изумлению Анюты, вдруг ответил на ее вопрос.
– Ты, Нюрка, дура, – сказал он, поправляя выбившийся из-под больничной пижамы нательный крестик.
– Это я уже слышала, Петр Иванович, – заметила Анюта. – Вы бы что-нибудь поновее придумали.
– Видение мне было окаянное, – не слушая ее, сказал Бухвостов. – Баба рыжая и ликом будто похожая на кого-то из сродственников. Я вот и смекаю… – Старик замолчал, опасливо огляделся и шепотом закончил: – Не к добру, Нюрка, это.
– Что вы, Петр Иванович, – засмеялась Анюта. – Взрослый человек, а такой суеверный.
– Я вот лежал, Нюрка, и думал, – продолжал Бухвостов, обращаясь словно бы не к Анюте, а к самому себе. – Лежал и думал. Матка моя говорила, что у нас в роду цыганка была. Прадед мой ее из табора украл. Оженился. Дети пошли. А потом, значит, в деревне прознали, что ведьма она. Железо у нее к рукам прилипало. Возьмет, значит, она иголку, а шить не может. Путается иголка в пальцах, будто приклеенная. Из-за нее, богомерзкой на наш род епитимья наложена. Грех, значит, чтобы прадедов отмаливать.
– Ой, как интересно! – округлила глаза Анюта. – А еще что было, Петр Иванович?
– Рыжая она была, Нюрка. Цыганка, а рыжая. С чего бы это, не знаю. Только вот как на духу тебе говорю: приходила она, проклятая, ко мне. В видении, значит… Ох, прости мои прегрешения, Господи! Убери окаянство поганое, – забормотал старик. – Век тебе этого не забуду…
Минут пять Бухвостов размашисто крестился, бормоча все известные ему молитвы. Потом наклонился к Анюте и горячо зашептал:
– Ты, Нюрка, молчи. Не велено про то никому говорить, кроме Бога, да не сдюжил я. Тошно мне стало. Наказал меня Господь за непотребство… А-а-а! – вдруг протяжно завопил он. – Опять… Опять! Дьявола вижу! Нюрка, Нюрка! Гони окаянного!
«Он сошел с ума», – испугалась Анюта. Старик сидел на койке, запрокинув голову, уставясь остекленевшими глазами мимо Анюты, в окно, где качали голыми ветками верхушки деревьев. Он продолжал что-то говорить, но Анюта уже не понимала слов. Она изо всей силы давила кнопку вызова дежурного врача. Она слышала, как где-то внизу заливались звонки, понимала, что делает глупость, но не могла остановиться и все нажимала на кнопку, думая только о том, чтобы кто-нибудь поскорей пришел в палату…
В тот момент, когда дежурный врач встал на пороге, Бухвостов прыгал вокруг помертвевшей Анны и ругал ее за то, что она не может отогнать дьявола, явившегося ему в образе огромной кошки с человеческими руками. Площадная брань летела из его рта в причудливой смеси с цитатами из требника.
– И смех и грех, – пробормотал врач, когда два дюжих санитара, появившиеся из-за его спины, уложили мечущегося Бухвостова на койку. – И смех и грех, – произнес он еще раз, надавливая на поршенек шприца, наполненного сильнодействующим снотворным.
***
– А цыганка была рыжей, – сказал Лагутин в заключение и обвел лукавым взглядом всех сидевших за столом. Академик сердито сверкнул очками и принялся размешивать остывший чай. Пышнотелая блондинка с подведенными глазами зевнула и сказала:
– Я никогда не видела рыжих цыганок.
– Это еще ничего не значит, – заметил художник Винников, катая вилкой по тарелке маринованный грибок. Его холеное длинное лицо не выразило при этом никаких чувств. Однако Маша тихонько фыркнула.
Академик, побренчав ложечкой, спросил:
– А что, собственно, уважаемый Иван Прокофьевич, вы, гм-м… имели в виду, когда… гм-м… сообщали нам эту любопытную сказочку?
– Ничего особенного, – откликнулся Лагутин. – Так, вместо застольного анекдота.
Он только что возвратился из клиники, где лежал Бухвостов. Происшествие со стариком и рассказ Анюты о рыжей цыганке, притягивавшей железные предметы, обсуждались там на все лады. Узнав, что Бухвостов будет спать еще долго, Лагутин заторопился к Маше. В гостиной у академика он застал самое разношерстное общество. Маша давно говорила ему, что круг знакомых академика похож на снежный ком, катящийся с горы. Он втягивает в себя все больше людей. И теперь уже сам Кривоколенов не в состоянии разобраться, кто кого привел к нему в дом и кто кому кем приходится. У академика был неистребимый интерес к новым людям… Кто-то в шутку сказал однажды, что Кривоколенов к людям относится, как к элементарным частицам: открыл, зафиксировал – и в каталог. Он любил общество и сам, почти нигде не бывая, часто принимал гостей. За столом у Кривоколенова по субботам можно было встретить и редакторов его монографий, и художников, и музыкантов. Пышная блондинка, сидевшая напротив Лагутина, была учительницей истории.
– Между прочим, – сказал Лагутин академику, – клиника, в которой лежит Бухвостов, находится близко от нашего института.
– Это что же значит? – спросил Кривоколенов.
– Да кто его знает. Памятрон был включен именно в те часы, когда Бухвостов увидел черта.
Академик зевнул. Пышная дама, сообщившая о том, что она никогда не видела рыжих цыганок, вдруг ни с того ни с сего накинулась на фантастику.
– Нет, вы послушайте только, – горячо заговорила она. – Молодежь становится просто невозможной. Мой сын, понимаете, мой сын, покупает только фантастику. Это ужасно. Я выросла на романах Тургенева… Какая прелесть! Тишина. Елена и Инсаров… Рудин…
– И Базаров, – бросил Лагутин.
Дама сердито отмахнулась.
– Тургенев не любил этого лягушатника. Он его создал, чтобы посмеяться… Да, да… А теперь сын приносит только приключенческие книжки… О чем же в них пишут?.. Там печатают такие статьи!.. Представляете мой ужас? Я учу детей, я говорю им: дети, наука установила, что человек произошел от обезьяны. Она взяла в руки, простите, в лапы, камень и палку и стала трудиться. Труд превратил обезьяну сначала в питекантропа, а потом в homo sapiens. А тут я читаю научную статью. О чем? О том, что на Земле жили люди высотой в четыре метра. И мой сын, представляете, мой сын, задает мне вопрос: «Maма, а почему ты никогда не говорила об этом?» Бедные дети…