Замечал ли ты когда-нибудь, какие у кондитеров руки: белые от молока и масла, мускулистые от постоянной работы с тестом. Бела с жадностью съел крыжовник; ему хотелось еще хлеба, но хлеба не было; я повязала ему передник – и мы сели рядышком в кресле с драной обивкой, которое я приволокла для него, вместе с отцовским одеялом, из подвала, куда его заставили снести пожарники. Мы смотрели через слуховое окошко, что делается на улице, а когда я поворачивалась к Беле, то едва могла удержаться от смеха, видя, как даже после четырех лет солдатчины пухлое его тело вылезает из одежды моего поджарого отца. Бела возненавидел меня еще в ту, самую первую ночь. Я посмеялась над ним, и это перевесило то, что я спасла ему жизнь. А ведь раньше он был влюблен в меня.
Вчера Арваи тоже был здесь. Сперва он все ходил возле меня, не решаясь подойти, потом, видя, что я спокойно стою, вертя в руках ключ от дома, подошел сзади и зашептал в затылок, что получил наконец место; потом вдруг расчувствовался и прикрыл платком глаза. Я лишь кивнула в ответ: ясно, мол, – и вспомнила, как ты заставил меня поднять всех на ноги ради этого Арваи; конечно, ему гораздо спокойнее будет корректором в Музиздате, чем помощником хормейстера в Опере; я все вертела ключ и смотрела себе под ноги. Звучали какие-то выспренние речи – смысл слов я не улавливала; да и не было его, смысла, ни в словах, ни во всем остальном. Я вспомнила вопрос, на который Арваи не смог ответить на семинаре по повышению квалификации, и под аккомпанемент речи очередного оратора стал повторять про себя ответ, начиная снова и снова, словно молитву: «Ослабление бдительности – неизбежное зло периода мирного развития. Ослабление бдительности – неизбежное зло… Ослабление бдительности…» «Ослабление бдительности…» – произнесла я вполголоса; Пипи повернул ко мне голову и спросил шепотом, о чем я. «Ослабление бдительности», – ответила я, и у Пипи отвалилась челюсть: он ведь был на том семинаре, сидел рядом со мной и тоже слышал лепет Арваи. «Ослабление бдительности», – думала я. Зачем такое спрашивают у несчастного помощника хормейстера, которому в смысл отдельных слов-то не совсем ясен, не говоря уж о связи предложений. Арваи, может быть, и не знает, что такое «ослабление бдительности» – зато каждая клеточка его тела пропитана музыкой: когда речь заходит о музыке, он и слова находит, и даже голос у него становится тверже и уверенней. Мне надо было бы тебе сказать, почему в тот день я опоздала в «Лебедь» – я ходила по делу Арваи в министерство, просвещения.
Упали первые капли. Слева вижу подходящее убежище – крохотный навес со столбиками. Мрамор плиты прогрет солнцем, можно не опасаться простуды; а ноги я выставлю наружу, под дождь; ванна будет только полезна больной ноге. Как странно, что даже мрамор пахнет, если его долго грело солнце. Мрамор этот скорей не белый, а изжелта-розовый; вот такой была кожа у Ангелы. Однажды от тутовых ягод у нее что-то высыпало на лице – и как же она плакала, рассматривая себя в зеркальце. Ангела знала, что красива, и знание это наполняло ее тихой, спокойной радостью. Вчера, когда я стояла, бормоча про ослабление бдительности, я заметила у нее морщины возле глаз и на шее. Арваи в это время отирался уже возле нее; он почему-то вообразил, что Ангела тоже что-то предпринимала для того, чтобы его не выгнали на улицу «в связи с полным отсутствием активности на семинарах по повышению квалификации», а лишь перевели на другую работу. Ангела даже руки ему не подала, слушала его будто глухая.
«Я был очень влюблен в Ангелу», – сказал ты однажды – сказал без всяких сентиментальных интонаций просто сообщая факт, и я кивнула, как всегда, когда была полностью с чем-то согласна. Ну разумеется. В Ангелу нельзя было не влюбиться; еще когда она только-только перешагнула порог от девочки к девушке, у нее уже было полдюжины поклонников. Когда ты сказал это, я пила какао – и почувствовала вдруг, что оно до тошноты приторно; потеряв аппетит, я сидела и помешивала его в чашке: В тот момент мне ужасно хотелось, чтобы у меня за спиной тоже было несколько романов и я могла бы сообщить тебе, что была влюблена в того-то и в того-то, зная, что у тебя от этих слов, глупых и неуместных, тоже испортится аппетит. Но я никого не любила, кроме тебя. А если в меня кто-то влюблялся, я начинала следить за его мимикой, движениями. Меня интересовали все проявления его личности, каждый жест, каждая гримаса. На слова я не обращала внимания, но с тем большим вниманием изучала лицо.
Бела был старше меня; когда я попала в гимназию, он уже ходил в школу подмастерьев. Учителям этой школы никогда не жилось так сытно, как в те годы: непроходимую тупость сына Карасиха возмещала огромным количеством тортов и пирожных. Бела был так глуп, что даже сравнения не подберешь. Он был гораздо глупее, чем свиньи, что, визжа, носились во дворе у Амбруша.
Отец первым заметил, что Бела за мной ухаживает. Однажды вечером он принялся поддразнивать меня: мол, вдруг я выйду замуж за Белу – всю жизнь буду есть торты; а дело, мол, идет к этому: ведь надо видеть, как он на меня таращится, без цветов не является, хотя вообще-то сад их происходит от нашего: Карасиха все семена и отростки получила от нас. После ужина отец с матушкой долго еще подсмеивались надо мной и Белой, а я замачивала белье и не очень-то прислушивалась к их словам. Но на другой день, когда Бела пришел на урок музыки, я осталась в комнате с каким-то шитьем и, работая, то и дело поглядывала на него, чего до сих пор никогда не делала. Отец сказал, что Бела за мной ухаживает – этим стоило заняться. Бела играл на рояле «Sole mio» и «Mia bella Napoli»; матушка учила его песням. Первое время она пыталась было применить какую-нибудь теорию, рекомендовала ему систему Черни-Хована, но Белу интересовало лишь «Sole mio» да венгерские песни в цыганском духе; за год он успевал разучивать несколько таких мелодий. Бела настолько лишен был слуха, что матушка приходила в отчаяние и едва удерживалась, чтобы не выгнать его; зато у него так сияло лицо, когда ему удавалось без запинок отбарабанить «Santa Lucia» или «Во лесочке чей-то дом» – что у матушки духу не хватало сказать ему все, что она о нем думает. У Белы были золотые руки: он так раскатывал тесто для пирогов, что Карасиха, испытав его однажды, больше уже никогда сама не бралась за пироги; насколько он неспособен был запомнить историческую дату или выучить биографию писателя в школе, настолько же уверенно и безошибочно мог сказать, какое количество сахара и масла требуется для такого-то и такого-то пирожного. Он быстро рос, превращаясь в неуклюжего, волосатого подростка; с ярмарки он всегда приносил мне пряник с зеркалом, а на пасху пришел обрызгать меня одеколоном и покраснел до ушей, когда я прикрепила ему в петлицу нарцисс.
Карасиха, как и мой отец, догадывалась, какие мысли бродят у сына в голове, и, хотя не надеялась получить за мной даже паршивой наволочки, против такого хода дел не возражала. Летом, когда я стирала во дворе, Карасиха, приходя к нам за чем-нибудь, иногда останавливалась возле меня, опершись на корыто; огромные груди ее лежали рядом с мылом и щеткой, некоторое время она смотрела, как я стираю, потом удовлетворенно кивала, – хорошо, мол, дочка, грязью вы с Белой не зарастете, работы ты, я вижу, не боишься. Сватать меня тоже пришла она, а не Бела; это было через несколько недель после смерти отца, я была тогда в шестом классе, Бела только что закончил ученичество и стал свободным подмастерьем. Карасиха разговаривала с матушкой – к счастью, потому что я-то сразу ответила бы согласием, узнав, о чем идет речь; матушка лишь много позже рассказала мне, чего хотела Карасиха и как она ей тут же отказала. Я очень сердилась на матушку, дергала плечами, ворчала; мне-то ясно было, почему Карасиха заговорила об этом именно тогда, не дожидаясь, пока у нас кончится траур: в то время в городе уже строили музыкальную школу, и я, стараясь добыть денег, просто надрывалась от работы. Карасихе больнее было смотреть на мои мучения, Чем матушке, и она искала способ помочь нам обеим; кондитерская ее шла бойко, там всем нам хватило бы дела. Матушка же говорила об этом сватовстве как о личной обиде, то и дело поднимая взгляд на фамильный наш герб и вытирая слезы.
Дождь льет так густо, что за его завесой я уже не вижу тебя. Все еще душно – но вокруг низвергается, катится, клокочет по камням вода. Теперь хорошо; все мчатся по улицам сломя голову, спешат поскорее закрыть окна. А что, если б я вышла замуж за Белу и никогда не встретилась с тобой? Если б я знала только поцелуй, полученный от Белы, когда он попал под призыв и в последний вечер перелез через изгородь к нам во двор; если бы я никогда не узнала твоего прикосновения, запаха твоих волос, твоей прохладной кожи? Беле я сказала, чтоб спокойно шел в армию; матушку я уговорю, времени у нас много, а когда он вернется, все будет так, как он хочет. От Белы пахло мукой и жженым сахаром; мне было восемнадцать лет, я с открытыми глазами терпела его поцелуи и высчитывала, через сколько времени он вернется и когда мы сможем снести изгородь между нашими дворами. Мне очень хотелось, чтобы он подарил мне кольцо; украшение, полученное от бабушки, давным-давно было продано, и у меня не было никаких драгоценностей.