Сумеешь удержать это? Сумеешь любить неустанно, всегда так, как сейчас? Пока сердце твое не остынет — этот мир, где бы он ни был, из чего бы ни был сотворен, этот мир — твой.
Счастье твое не будет легким. Ты не забудешь того, что видел и что знаешь сейчас — всегда будешь чуять под светом и звуком пустоту. Источником этого мира — твое сердце.
Чем он тебе не настоящий, Эртхиа? Или ты хочешь проверить?
Нет, сказал Эртхиа. Только скажи мне. Что же, они — живые ли? Для меня ли только этот мир или и для них тоже? Объясни, есть ли они, когда я не вижу их, если только слышу — где их видимый образ? Если даже не слышу — остаются ли они быть или исчезают и являются снова, когда я вспоминаю о них?
— О Эртхиа! — воскликнул Сирин. — Знал ли ты это прежде, от рождения и до этого дня? Как не знал ты этого прежде, так ни к чему тебе это знать и теперь. И настоящих миров разрушено без числа теми, кто задавал такие вопросы. А этот мир еще хрупок, и ты непривычен к своему делу: держать его своей любовью. Но всё в нем живое, и все в нем — живые. Возьми же воду, Эртхиа, неси ее Ханнар. Живи и люби, Эртхиа, и запомни, нет дела важнее ни у тебя, ни у меня.
Ведь ты помнишь, что был разрушен Хайр, но возродился моей любовью, и ты был убит, но вернулся — любовью тех, кто любил тебя, по слову Акамие. И разве не ты вернул сюда Тахина? Ты ли, Эртхиа, ненастоящий, твой ли мир?
Так иди и живи.
И вот моя история, и все, и конец
Дома, сложенные из глиняных кирпичей, высокие, продырявленные множеством окошек, едва пропускавших свет, заслоненных от солнца ставнями — но в нижнем этаже непременно в одном из окон стоял в тени и прохладе наполненный водой сосуд и при нем глиняная чашка, и любой прохожий мог напиться из нее. Ставни и двери были украшением домов, а делали их из драгоценного дерева — любое дерево было драгоценным в стране, удаленной и от поросших лесами гор Хайра, и от причалов Южных побережий. Всякая дощечка прибывала в Шад-дам караваном, в верблюжьей поклаже, наравне с тончайшими тканями, ослепительно яркими уджскими красками, ароматнейшими из благовоний и самыми красивыми рабами. За свою соль шадмийцы желали иметь только лучшее.
Тахин бродил по городу, окидывая долгими жадными взглядами широкие мощеные улицы вокруг храма и базаров, сворачивая в утоптанные боковые улочки и проходы, ныряя в щели между домами, потом выбрал угол напротив храма и долго вглядывался в темную фигуру у колонны. Сквозивший между колоннами ветер выплескивал из черной тени то край жреческого одеяния, то, длинными лентами, крашеные волосы, и солнечный свет на миг возвращал им цвет, вспыхивая белым на белом и алым на алом. Проходило время, и он отступал за колонну, уходил, его свечение тонуло в темной глубине. Ему на смену из темноты выступал другой, всякий раз в новом месте, застывал караульным на границе тьмы. Но все они казались одинаковыми в безучастной неподвижности, и Тахин не отличал одного от другого и среди них того, похожего.
Праздник ожидали завтра, если сойдутся все одиннадцать неизменных примет и семь необходимых предзнаменований. А до сих пор они всегда сходились — отчего бы светилам сегодня нарушать заведенный от века порядок? Тахин был лишь одним из немногих, загодя занимавших места поближе к храму и площади перед храмом, готовившихся с наступлением темноты Ночи молчания устроиться на ночлег на ступенях храма. Утром им пришлось бы покинуть ступени и тесниться вокруг площади вместе со всеми, но зато в самых первых рядах.
Тахин не собирался оставаться перед храмом до утра. Тахин не собирался оставаться на праздник. Он должен был найти и увести его с собой — сегодня. Если он вышел в город, то надо было только дождаться его возвращения. Если он находился в храме, то надо было положиться на милость судьбы и дождаться, чтобы он встал на страже у колонн. Но Тахин не в силах был вынести ожидания. И он ушел от храма и снова бросился в сутолоку запруженных улиц, и кружил, то поддаваясь течениям и водоворотам, то кидаясь наперерез толпе, едва завидя плывущее над толпой алое облако. Все зря.
Уже темнело, стремительно, как всегда здесь, когда Тахин заметил их. Уже не надеясь, он провожал их взглядом: двоих, стройных, в длинных, белых, озаряющих сумерки плащах, и сияние окутывало их светлые волосы. Они шли неторопливо, не глядя по сторонам, медленно и уверенно рассекая толпу. Они шли в противоположную сторону от храма. На ночь глядя. Ночь молчания, когда все обитатели храма должны были затвориться для молчания и сосредоточения перед великим праздником Обоих богов.
Тахин смотрел им вслед. Один из них… Сердце сбилось, замолчало, пропало. Вернулось таким оглушительным ударом, что Тахин пошатнулся. Один из них был Аренджа. И стать, и повадка, и легкие в развороте, полные скрытой мощи плечи, и сильная стройная шея между перекинутыми вперед двумя полотнищами волос, и спокойные руки опытного бойца, и поступь: каждый шаг, властно опиравшийся на землю, но готовый взмыть в высоком полете, каждый шаг был его, его, Аренджи, да.
Тахин перевел взгляд на его спутника, и сердце заколотилось, изнемогая. И второй был он.
Тахину и от первого было — как во сне. Но сон стал страшен.
Те двое свернули за угол. Тахин, замерший было, сорвался с места и бегом кинулся за ними, потому что не видеть их теперь стало страшнее. Он уже добежал до угла и выбросил руку, чтобы опереться на стену и, не замедляя шагов, повернуть. И едва сумел остановиться, ибо тот, кого он искал, оказался перед ним — лицом к лицу. Он тоже спешил, но не бежал, и только поэтому они не столкнулись, а замерли друг перед другом в неловких мгновенных позах испуганного удивления.
И пока успокаивалось дыхание, опускались вскинутые руки, разжимались губы, утекал испуг из глаз, они молчали. Потом Тахин:
— Это ты?
— Это я.
Совсем не похож, если смотреть глазами. Где смоляная гладкая коса, угрюмая опасная красота хайарда, глубокая темень глаз? Но — он, настолько, несомненно, он, да. И качнуло новым узнаванием: тот прекрасный, тот невольник, своей рукой убитый — тоже он. Никогда Аренджа не был похож на того, как этот не похож на Аренджу. Но — он. Как же это? Не может быть.
— Это ты?
— Это я.
И — счастье: не убил красоту, не смог убить — не далась.
Вот и все, что они сказали друг другу, но на это им понадобилась вся ночь, и ни единого слова сверх того, — пока за углом собиралась толпа, принявшая, так же как Тахин, тех двоих за жрецов из храма Обоих богов, пока шум, и крики, и ругань росли и росли в узкой улочке перед дверью из драгоценного дерева, которую грозили выломать, требуя у хозяина выдать им тех двоих (да что там, уже и утро почти, и праздник — отдай их нам, а дочерей твоих не предлагай нам взамен, дочери твои и сами к нам выйдут, когда загремят бубенцы и заноют дудки, отдай нам их — отступников, беглецов от великого праздника, не давай им убежища, отдай их нам!)