— Я правильно учил тебя, Кулай-мэрген, ставший Кулай-нойоном, — ответил Тохтар-кулу. — Если ты до сих пор жив и можешь трясти меня за воротник — значит, я правильно учил тебя. Воинская доблесть — это смерть врага. Но когда становишься старым, когда кобыла судьбы доится на твои волосы, делая их белыми, то реже думаешь о смерти врага, и чаще — о жизни. О своей жизни. О чужой жизни. И понимаешь, что для каждого времени — своя мудрость и своя доблесть. Это понимаешь лишь тогда, когда твоя собственная жизнь подходит к концу.
Старик умолк, и Кулаю не пришло в голову подгонять его.
— Ты понимаешь это, — после долгого молчания еле слышно прошептал Тохтар-кулу, — но вокруг есть много юных и доблестных воинов, и ты боишься сказать им об этом, потому что у тебя всего один воротник, потому что тогда ты станешь их врагом, а их доблесть, доблесть юных, доблесть твоих детей и учеников, — это смерть врага. И ты ждешь, что придет кто-то, кто не боится говорить о новом. Что придет Асмохат-та.
Небо треснуло, вспыхнув синим огнем, и Кулай прислушался к оглушительному рыку Верхней Стаи, задравшей чью-то неприкаянную душу.
— Пошли собираться, Тохтар-кулу, — буднично сказал Кулай. — Чего зря сидеть?
— Да, нойон, — кивнул старик.
Основа воинских искусств — любовь ко всему сущему на земле.
Древние
— Ну уж нет, — ласково улыбнулся Куш-тэнгри, Неправильный Шаман. — Сперва ты расскажешь обо всем мне. Хорошо, гонец? Да?
Гонец — низкорослый и плосколицый маалей Удуй-Хара, которого с детства невесть за что прозывали Чумным Волком, — растерянно молчал. Нет, что ни говори, а здесь без джай-волшбы дело не обошлось! Иначе с чего бы стоять шаману Ур-калахая на пути Чумного Волка? Священный водоем далеко, степь велика — ан нет, вот он, Куш-тэнгри, Неправильный Шаман, благослови его Геенна Трех Языков!..
— Ты уже хочешь говорить, правда, гонец?
Губы Куш-тэнгри не шевелились, но властный хрипловатый голос прозвучал столь отчетливо, что Чумной Волк непроизвольно вздрогнул, оторвав взгляд от ужасающе-неподвижного рта шамана — и, забывшись, посмотрел прямо в глаза служителю Ур-калахая Безликого.
Глаза жили своей, отдельной от тела жизнью. Удуй-Хара еще подумал, что так не бывает, а потом перестал думать — просто стоял и смотрел.
Долго смотрел. Одну жизнь смотрел, вторую смотрел, после умер, и Куш-тэнгри умер, а глаза все глядели, не моргая, все не исчезали, словно были ровней ночи, степи, ветру…
«Я жду, гонец!» — донеслось из ниоткуда.
Чего бояться мертвому? Того, что гурхан Джамуха разгневается, узнав, что между ним и вестями с границы встал Неправильный Шаман, а язык Удуй-Хара сам вылез изо рта и стал делать слова?
Да и слов-то этих горсти две, не больше… стояла застава у Кул-кыыз, давно стояла, новых дозорных на смену ждала — и дождалась, только не смены, а гостей из песков. Три десятка ориджитов явились, да с ними дюжина с лишним усталых чужаков. Спрашивали заставщики у ориджитов: где, мол, братья ваши, где отцы ваши, где мужчины племени? В Верхнюю Степь на вечное кочевье ушли, — отвечают. Спрашивали заставщики у ориджитов: где Джелмэ-багатур, где ваш нойон? Нет нойона, — отвечают, — на него Асмохат-та пальцем указал; новый нойон теперь у нас, Кулай-нойон. Спрашивали заставщики у ориджитов: какой-такой Асмохат-та, откуда ему взяться в народе мягкоруких? А такой, — отвечают, — Асмохат-та, что ублюдка-мангуса Джамуху в священном водоеме утопит…
Тут Чумной Волк чуть язык свой дерзостный не проглотил, вместе со словами последними. Пусть и чужие слова делал язык, да за такую пакость великий гурхан Джамуха и у мертвого отсечет все, что зря во рту шевелится!
По кусочку за взмах рубить будет!..
«Ор-ер, беда», — подумал Чумной Волк, зажмурившись, и понемногу оживать стал. Потом снова глаза открыл, на взгляд Куш-тэнгри наткнулся и затрепыхался на острие шаманского взгляда, как перепелка на дротике. Только перепелка пищит, а Удуй-Хара и рад бы пискнуть, да не выходит — дальше говорить пришлось об увиденном-услышанном…
…Двое заставщиков, братья Бариген и Даритай, горячие были, на руку скорые. Схватились за луки, по стреле из саадаков седельных выдернули — взвились стрелы, свистнули, а у самой груди дерзкого Кулая-ориджита словно две молнии с двух сторон ударили! Сперва и не разглядели-то заставщики, что за клинки каждую стрелу надвое посекли, а после уже разглядели — удивились. Оба меча чуть ли не в рост человеческий, этакой громадиной лошадей пополам рубить, а не стрелы на лету, и вот поди ж ты!
Кулай-ориджит смеется, те двое, что мечами сплеча махнули, молчат да хмурятся, а когда у чужаков девка дикоглазая вперед выехала и покрыла заставщиков по-хурульски — да не так, как жеребец кобылу кроет, а так, как кобыла жеребцов, когда ей под хвост чертополох вместо нужного сунуть — вот тогда-то и бросились заставщики наметом, словно илбисы за ними гнались, и опомнились нескоро.
Ну а как опомнились — поняли, что велика степь, дорог много, а в ставку к гурхану им дороги больше нет. Один Удуй-Хара воспротивился. Он полгода назад числился у Восьмирукого в отборной тысяче тургаудов-телохранителей, до десятника дошел и дальше бы служил, когда б не слабость к тому, что у баб под халатом! Выгнали за дурость — в караул заступали, а Чумной Волк угрелся, увлекся и запоздал маленько… Вот с той поры и вертелся оплошавший тургауд в заставщиках у Кул-кыыз.
А сейчас то ли гордость тургаудова взыграла, то ли еще чего — отвезу, решил Удуй-Хара, вести в ставку гурхана и в ноги Восьмирукому брошусь. Убей, мол, да не гони!..
Все ведь деру дали, гнева Джамухи убоявшись, а Чумной Волк и про Кулая дерзкого доложит, и о чужаках, и об Асмохат-та…
«Асмохат-та? — вопросили глаза Неправильного Шамана. — Каков из себя-то он, Асмохат-та?»
«Не помню», — хотел было выдавить Чумной Волк, а глаза шаманские уже в самое нутро залезли, будто пальцами там шарят: вот Кулай ухмыляется, вот по бокам его двое с мечами-переростками… один — беловолосый, почти как Неправильный Шаман, а в глазницах — сталь с голубым отливом; другой — крепыш, по плечо первому, а лицо недоброе, ох, недоброе, и глядит, как в грудь толкает!..
«Дальше!»
И Чумной Волк словно за железо каленое схватился — вот он! Позади Кулая на коне сидел! Не конь — скала черная, не всадник — глыба блестящая, руки на поводьях…
— Руки! — завизжал Удуй-Хара, видя и не видя то, чего сперва в горячке не заметил, а и заметил, так не понял.