Зато вилл поднимали на крыло симураны, громадные летучие псы. Виллы повелевали ветрами, рождением и движением облаков, и поля, над которыми ранней весной пролетали небесные всадники, всегда приносили обильные урожаи.
Всякий веннский род, дружески посещаемый виллами, почитал их приязнь за великую удачу и счастье.
Белки изведали эту удачу одиннадцать лет назад, когда сразу четверо симуранов подняли крыльями снежную метель наверху Белого Яра. И опустились с небес прямо в самую гущу игравшей там ребятни.
Дети хоть и не испугались, но заробели.
Покуда лохматые летуны обнюхивались с местными волкодавами (ибо разумные венны не отпускали детей за околицу без собак), из деревни примчался от мала до велика весь род.
Не пришёл только один дедушка, лежавший больным в доме возле самой реки. И не пришла его внучка, потому что не могла оставить дедушку одного. И ещё парень-жених, явившийся просить у девушки бус, потому что не дело мужчине покидать женщину и старца одних, без помощи и защиты.
А над падавшим в реку обрывом рядом с отдыхающими симуранами стояли четверо виллинов, очень невысоких и обманчиво хрупких. Соболь почтительно им поклонился. И они ему поклонились, как равному. Самый старший виллин, чья борода явственно отливала серебром, лишь немного странно, пронзительно на него посмотрел. Но ничего не сказал.
Он-то, старший, с рук на руки передал большухе годовалого мальчика, завёрнутого в пуховое покрывало и мех. Синеглазого и румяного, с волосами пепельного цвета, отливающими золотой рыжиной на ярком свету… Если бы ещё не левое ушко да не лапчатый белый след на детской щеке…
«Он попал к нам очень больным, – сказал старший виллин большухе, и она утверждала потом, что его голос звучал у неё не столько в ушах, сколько непосредственно в голове. – Мы вылечили его, он стал для нас Сыном. Но по рождению он из Бескрылых, а значит, оставшись у нас, он будет несчастен».
Лица виллинов были суровы, их покрывала почти мономатанская чернота, ибо в заоблачной разреженной вышине полагается пребывать Солнечной колеснице, а вовсе не человеку. На медной чеканке этих лиц невозможно было прочитать никаких чувств.
«Вон там, у реки, стоит дом, в котором мальчику будет хорошо. Мы не забудем того, кого полюбили».
Симураны один за другим оттолкнулись от края обрыва и, расправляя широченные перепончатые крылья, пронеслись над Крупцом, потом начали набирать высоту. Люди и звери легко уносились в небесную высь, а тот, кому от рождения полёт был заказан, остался внизу. Мальчик горько расплакался, что-то взахлёб щебеча на птичьем языке и протягивая ручонки вслед улетевшим. Соболь провожал симуранов задумчивым взглядом из-под ладони. Юные Белки, сгрудившись возле большухи, разглядывали малыша…
Она же, большуха, немедленно отнесла Бусого в дом на берегу, где сидели подле бессильного старца жених с невестой – Летобор и Митуса.
«А вот вам, детушки, и первый сынок…» – несколько растерянно выговорила большуха…
Так приёмыш, виллами принесённый, обрёл мать и отца, тёплый дом, дружную ораву бесстрашных родичей-Белок. И надо ли сказывать, что за капуста родилась в тот год по огородам – на диво ядрёная, руками не обхватишь, от земли не оторвёшь…
Свою прежнюю жизнь в горах, среди вилл, Бусый помнил смутно. Сам не был уверен, что в тех воспоминаниях оставалось истинным, а что домыслилось позже.
«Это тебе потом рассказали», – порой говорила мама, и он, дурак, на неё обижался. Осколки истинной памяти были крохотными, но на диво яркими. Взять хоть неведомое большинству людей чувство полёта, откуда же ему явиться, если не оттуда, даром, что ли, полёты по сию пору иногда Бусому снились… и ещё ласковые сильные руки, и наплывал иной, чем здесь, вкус тёплого козьего молока… запах горного мёда…
Этот круг тепла, безопасности, доброты… Он хранил Бусого от ещё более смутных воспоминаний о чём-то безжалостном, смертельном и страшном, о лютом морозе и ослепительном мраке…
Всё это тоже по временам ему снилось…
Когда он подрос, они с Летобором стали что ни год подниматься на неблизкую Гриву. Просто ради того, чтобы махнуть рукой симуранам, летящим куда-то вдаль в бескрайнем, распахнутом настежь весеннем просторе.
Сразу после их ухода Осока схватилась собираться домой.
– И так без стыда загостилась, пора вежество знать.
– А я тебя провожу, – сказал Колояр. – Иначе никуда не пойдёшь.
Осока было возмутилась. Добежать домой через лес, да не глухоманью какой, а по натоптанной тропке, глаза совсем зажмурь, и то мимо не промахнёшься – на что надобно провожать?
Колояр в бесполезный спор не полез, он себе молчал, сидя на пригретом крылечке, смотрел на неё снизу вверх, улыбался, щурился против солнышка и молчал, а рядом, прижавшись к хозяину, сидел Срезень, и точно так же помалкивал, улыбаясь, и получалось это у них до того одинаково, что Осока в конце концов не выдержала – расхохоталась.
Пышный хвост Срезня немедленно застучал по доскам крылечка, старый пёс вскочил, резвый, точно дождавшийся прогулки щенок. Вытряхнул шубу, к которой мачеха Колояра уже примеривалась с частым гребешком, и даже глухо гавкнул на радостях. Между прочим, он совсем не зря носил своё прозвище. Срезень – это, если кто сам не видал, стрела с остро отточенным наконечником в распахнутую пядь шириной. В шею придётся, так голову сразу срежет долой. За спиной у такого надёжи-пса что ж по лесу не шагать, да не на всякий шорох оглядываясь.
А в лесу было впрямь хорошо. И пахло не просто смолой – живыми соками, готовыми вот-вот двинуться вверх по хвойным стволам.
– Ну так что молчишь? Хочешь бусину-то али нет?
Сказаны были эти слова до того легко, мимоходом, как о деле самом обыденном и привычном, что Колояр не сразу даже смекнул, о чём это она, и прошёл целых два шага, прежде чем встать столб столбом, дурак дураком. Замер, пришибленный свалившимся счастьем. Сугробы по сторонам тропки усеивала опавшая хвоя и мелкие чешуйки коры. Осока могла сколько угодно напускать на себя легкомысленный вид, но глаза, ставшие вдруг бездонными, выдавали.
Бусина между ключиц вздрагивала, искрилась синими огоньками.
– Любая моя… – выдохнул Колояр.
Больше ничего сказать не сумел, горло перехватило. Молча принял бусину, поднёс к губам, поцеловал… Распустил ремешок и неверными пальцами стал вплетать драгоценный подарок себе в косу.
* * *
Ближе к родной деревне Осоки навстречу попалось несколько Зайцев. Они поздоровались с Колояром виноватыми голосами, опуская глаза. Колояру, светившемуся изнутри, дела не было до их смущения и вины. Он не стал спрашивать их, куда они запрятали своего Резоуста. От Зайцев же не укрылось, на каких лебединых крыльях проплыли мимо парень и девка. И многим помстилось, будто тень, павшая на две деревни после осквернённого праздника, стала рассеиваться.
Но оказалось, хрустальные искры всё-таки обожгли кое-кому завистливый глаз.
– Вот, значит, как нынче светлые бусины добывают… – произнёс голос, который Колояр меньше всего желал бы услышать. – Сунуть голову под удар да на лёд лечь, ан глядь, честное дельце и сладилось… Поздорову тебе, сын славных матери и отца.
Резоуст стоял у ворот, в каждой руке по ведёрку. Он появился до того неожиданно, что Осока еле успела схватить Срезня за холку, не то сразу быть бы беде. Резоуст и глазом не моргнул при виде напрягшегося кобеля, здороваясь с Колояром, он как бы и его не очень-то замечал, смотрел лишь на Осоку, смотрел с той надменностью на лице, какая бывает порой присуща отвергнутым.
Это неправда, будто сильные люди, притом искусные биться, бывают не особенно проворны умом.
– А ты другой раз попробуй, – посоветовал ему Колояр. – Вдруг тоже какая жалостливая подбежит и бусину сунет. Поздорову тебе.
Сам он был сейчас весьма неказист, осунувшийся, с чёрными синяками кругом глаз. Но эти запавшие глаза сияли надеждой и счастьем, а глаза Резоуста никакого света не источали, наоборот, всякий свет, попадая в них, гас, как в погребе, не освещая души.
Колояр вдруг сообразил, что Осока, кроткой молчаливостью никогда не отличавшаяся, не сказала совсем ничего, даже не ответила на приветствие Резоуста. Может, потому, что правильной веннской девке никто, кроме собственной совести, не указ, с кем ей здороваться, не здороваться. А может, и ещё причина была, только она её при себе держала.
– Что скажешь, красавица? – прямо обратился к ней Резоуст. Осока смолчала и тут, так смолчала, словно он был пустым местом, и Резоуст добавил с усмешкой, но глаза были холодные: – Да никак шею мне свернуть собралась, оттого и молчишь?
– Пошли, Колояр, – сказала Осока.
Резоуст вдруг бухнулся перед ней на колени и двумя руками оттянул ворот.
– Вот тебе моя шея! – закричал он, и голос срывался то ли от дурного хохота, то ли от слёз. – Сворачивай с неё головушку победную,[10] если иначе никак злой вины перед тобой не избуду!..