В комнате было до ужаса душно. Голова кружилась. Мануэль отложил бритву, подошёл к окну, откинул защёлку и толкнул фрамугу. Окно не поддалось. Он ударил сильней. Посыпалась замазка, одно стекло лопнуло, но окно, наконец, распахнулось. В комнату ворвался сырой холодный ветер, ещё не весенний, но уже не зимний, безо всякого следа мороза и снега. Мануэль подался вперёд и навалился животом на подоконник. Перед глазами мелькали круги.
Утро снаружи зевало и моргало слипшимися веками слоистых облаков. Мануэль был настоящим «жаворонком», с детства привык просыпаться раньше всех, а теперь он и вовсе потерял всякий сон. Где-то угрюмо и простужено брехали собаки, каркало вороньё. Ни одной весенней пташки не было слыхать. Не было видно и людей, деревня как вымерла. Некоторое время испанец так стоял, приходя в себя, затем вернулся в комнату. Не сводя взгляда с меча, в два движения торопливо закончил бритьё, стёр полотенцем со щёк остатки мыльной пены, сел на кровать и потянул трофей к себе. Бритва так и осталась лежать невымытой.
Мануэль помедлил и обнажил клинок. Заискрилась сталь.
Все эти дни, — после поимки девушки и смерти травника и Анхеля, — меч не давал ему покоя. Мануэль за свою пока ещё недолгую жизнь видел много всякого разного оружия, но таких клинков, как этот, ему не попадалось. Лёгкий, и какой-то вместе с тем увесистый, прекрасно сбалансированный, сходящийся на конус к острию, клинок был сделан из какого-то неведомого Гонсалесу серого металла, гибкого, как сталь, и твёрдого, как чёрная бронза. Не было видно никаких следов проковки или сварки — клинок будто врастал в рифлёную полуторную металлическую рукоять без традиционной гарды или крестовины. Временами у Мануэля создавалось впечатление, что меч так и отлили целиком в единой форме, что, конечно же, было совершенно немыслимо.
Вызывало удивленье и клеймо. Оно не походило ни на толедских волчат, ни на французские лилии, ни на тевтонского коня с короной, ни на что-либо другое. Мануэлю попадались и дамасские клинки, — изогнутые сабли с вытравленной на клинках арабской вязью, или вовсе — безо всяких знаков, только с мраморным узором булатной стали. Коран запрещал изображать людей и зверей, к тому же оружейники Востока считали, что клинок сам способен рассказать о себе много больше любого клейма.
Но кузнеца, который метил бы свои мечи Танцующей Лисой, Гонсалес не знал.
Он ещё раз осмотрел клинок. Может, московийская работа? На скандинавском севере никогда не умели делать хорошие мечи, почему и рубились больше топорами, но вот в славянских странах, погрязших в язычестве и византийской ереси, порой встречались очень странные мастера...
Он ладно сидел в руке, этот меч, был в меру гибким и всегда тепловатым на ощупь. Любые боевые упражнения с ним было выполнять легко и приятно. Он словно был живым, этот клинок, — сам знал, куда направить руку, и куда направится рука. Вечерами, когда солнце уже село, а ночь ещё как следует не наступила, меч вёл себя особенно странно. Он опалесцировал, играл как драгоценный камень, только не светом, а как будто темнотой — переливался всеми оттенками серого, словно пускал по лезвию чёрную искру. В такие минуты Мануэль не мог оторвать от него глаз, у него просто не было сил заточить его обратно в плен ножен.
Говорят, что у любого меча есть душа. Мануэль Гонсалес знал, что это правда. У одних это маленькая жадная душонка, способная только ударять исподтишка. У других — тонкая натура забияки-дуэлиста, и насечки на клинке нередко соответствуют количеству отрубленных носов и ушей. В стальном и звонком сердце третьих — широта завоевателя, багровый отсвет гибнущих империй, отголоски молитвы под сводами храма и плачущий Иерусалим, — безжалостная мощь в клинке, святые мощи в рукояти. В четвёртых блещет радостный оскал бойца, слепая ярость зверя и безумие берсерка, — отточенный клык острия, хищная дорожка кровостока...
Есть и другие. Человек придумал много всякого, чем можно убивать. Парадное оружие, всё расфуфыренное, в золоте и драгоценностях, и стандартные солдатские мечи дешёвой стали с рукоятью, оплетённой проволокой, — простые работяги битвы, неотличимые друг от друга, как и их владельцы. Мавританские сабли, исступлённо верующие в ислам кривой ухмылкой османского конника: «Иль Алла!», и мадьярские палаши, чей смертельный росчерк профиля — как выкрик «Йезус!» Угрюмые, налитые свинцом холодной справедливости тупорылые мечи палача и холодные кривые кортики, помнящие звон абордажных стычек и грохот пушечной пальбы... Не счесть, сколько их прошло через Гонасалесовы руки, этих клинков. Испанской империи много с кем пришлось воевать.
Но природу этого клинка Мануэль не мог определить. Не мог, и всё. Он словно бы смеялся у него в руках и танцевал, как та лиса, которой он был заклеймён. Это было непонятно. Неправильно. Нехорошо. Этот глупый деревенский травник владел мечом, какой даже не снился всем толедским оружейникам. Мануэль кусал губы. Он бы душу отдал за то, чтобы узнать, когда, кем и как был сделан этот меч.
И — для кого.
Пожалуй, только теперь Мануэль стал всерьёз задумываться, что за человек был этот травник.
Мануэль был арбалетный мастер. И наверное поэтому он всё-таки смог подобрать определение странному чувству, которое рождал в руках серый клинок. Определение. Но и только.
Ходить по городу с этим мечом было так же опасно, как с натянутым арбалетом или с аркебузой с подожжённым фитилём — в любой миг мог последовать «выстрел».
И Мануэль не поручился бы, что сможет его предугадать.
Солнце, наконец, взошло. Яркие лучи ворвались в комнату, и меч стал обычным мечом, разве что — будто покрытым странноватой серой патиной. Мануэлю всё время хотелось его протереть, но всякий раз, когда он пытался это проделать, терпел неудачу: песок его не брал, любую ветошь лезвия мгновенно рвали в клочья, а масло скатывалось с клинка как вода. Несмотря на это, нигде на нём не было даже пятнышка ржавчины. Мануэль со вздохом вложил меч в ножны, прицепил их к поясу, ещё раз погляделся в зеркало и направился завтракать. Оставлять меч в комнате он теперь не решался.
Обычно никто и никогда не видел его с мечом. Мануэль Гонсалес любил холодное оружие, слыл его знатоком и почти всегда мог починить, но обращаться с ним в бою у него не получалось — не хватало выносливости. Но этот меч...
Они как будто заново вылепляли друг друга. Не ясно только было, кто гончар, кто глина.
С ним он впервые изменил своей любимой аркебузе.
Спускаясь, Мануэль продолжал размышлять об этом мече и об оружии вообще, потом его мысли перескочили на рыжего колдуна, — а сладила ли с ним серебряная пуля? — ведь тела так и не нашли. Потом он задумался над тем, что подадут сегодня на обед. Впрочем, тут гадать особенно не приходилось (снизу вкусно тянуло тушёной брюссельской капустой).